Щербатов, в сущности, свернул на ту дорогу, по которой раньше шел Татищев. Он оставил бубны и литавры Ломоносова, перестал выбивать трели на историческом барабане, а занялся делом более полезным, хотя и не таким заметным, а именно: собиранием материала и установлением связи в груде летописных фактов. Совершенно естественно поэтому, что публика его не читала, считая скучным, что справедливо. Хотя изредка Щербатов решается даже философствовать и постигать мотивы поступков, совершенных тем или другим историческим лицом. Сплошного ряда героев и героинь у него нет: напротив, даже он гораздо более склонен видеть в прошлом проявление эгоизма, чем добродетели: «Хотя, – говорит он, например, – конечно, должность (т. е. долг) всякого государя есть наиболее всего пользу и спокойствие своих народов наблюдать, но, к несчастию рода человеческого, история света нам часто показывает, что благо государства был только вид, прямая же причина деяний – или славолюбие, или собственное какое пристрастие государей». Это уже значительный шаг вперед по сравнению с героическими поэмами.
Гораздо талантливее Щербатова является его соперник и критик Болтин, дворянин, чиновник, помещик и любитель русской истории. В печати он выступил при следующих обстоятельствах: «От 1783 г. до 1792 г. печаталась шеститомная „Histoire physyue, morale, civile et politique de la Russie ancienne et moderne“[2] Леклерка. Автор, бывший домовой врач гетмана Разумовского, весьма плодовитый писатель по самым разнообразным отраслям знания, находился в России в 1759 и в 1769—75 годах. Задумав уже тогда писать о русской истории, он обратился к некоему Сабакину, который с помощью двух подведомственных чиновников сделал для Леклерка обширные извлечения из рукописей различных архивов и синодальной библиотеки и перевел эти извлечения на французский язык. Затем он представился князю Щербатову как будущий сочинитель русской истории и от него получал точное «резюме национальной истории» от Рюрика до Федора Ивановича, проспект для истории русского законодательства и материалы по истории искусств и дворянства в России. Наконец, он очень сильно воспользовался «Опытом исторического словаря о российских писателях» Новикова. С этим багажом и при почти полном незнании русского языка, но с твердой уверенностью в свой литературный талант, Леклерк принялся за работу. К России он отнесся жестоко. Россия для него – страна невежества и деспотизма, народ пребывает в состоянии варварства, рабства и суеверия. «Государи, – пишет Леклерк, – могут все, что хотят, когда они благое в виду имеют; довольно им только пожелать, чтобы их государство было цветущим, а народы – блаженными», но до сих пор они желали только держать народ для собственного спокойствия в состоянии первобытной дикости и угнетения. В результате, «в России нет достаточных побуждений к размножению населения; количество жителей не соответствует громадности страны, и все средства народа истощаются на потребности внешней защиты».
Патриотизм Болтина был задет, и он принялся возражать Леклерку, не оставляя без примечания, поправки или опровержения ни одной его фразы. «Значение труда Болтина заключается прежде всего в его общей точке зрения на исторические явления, во-вторых – в приложении этой точки зрения к объяснению русского исторического процесса», – говорит Милюков.
Общая Точка зрения Болтина была по существу противоположна отрицанию Леклерка. Там, где Леклерк находит одно отсутствие или злоупотребление разума, Болтин предполагает действие исторического закона. Действие это всегда и везде одинаково: «правила природы повсюду суть однообразны; во всех временах и во всех местах человек, находясь в одинаковых обстоятельствах, имел одинаковые нравы, сходные мнения и являлся под одинаковым видом». Значительную роль в жизни народа Болтин отводит климату. «Главное влияние, – говорит он, – на человеческие нравы, на качества сердца и души имеет климат, прочие же побочные обстоятельства, как форма правления, воспитание и пр., частью только содействуют ему или действиям его принятие творят».
В трудах Болтина мы имеем перед собой несомненную попытку философствования над историей, хотя попытку очень робкую и как бы боящуюся иметь дело с большим кругом явлений. Отдельные замечания Болтина надо признать очень ценными, особенно для его времени. Сопоставляя Россию с Европой, он указывает на несходство их истории, объясняя его различием «физических местоположений». Те же условия создали отличия и в нравах, в складе народного характера; ход русской истории влиял в том же направлении: раздробление на части и татарское иго задержали увеличение народонаселения, то же самое разделение народа на удельные княжения произвело «различие в нравах, обычаях и богочтении». Но в России этой внутренней областной розни было гораздо менее, чем на Западе; менее было и таких чувствительных и скорых перемен, как в Европе; нравы, платье, язык, название людей и страны остались те же, какие были прежде, исключая малые некоторые перемены в общежительных обрядах, поверьях и в нескольких словах языка, кои мы заимствовали от татар. После объединения Руси «и нравы, и обычаи стали почти сходными», «народонаселение стало быстро увеличиваться. С переменами в условиях жизни изменяются и нравы, нужно только терпение и время».
Терпение и время – таковы принципы Болтина, которые он педантично и аккуратно проводит в своих примечаниях сначала на Леклерка, затем на Щербатова.
Что же, спрашивается, теперь мог найти Карамзин у своих предшественников? Немцы, особенно Шлецер, должны были научить его приемам строгой исторической критики. Татищев завещал ему свод летописей, Щербатов – массу полуобработанного материала, Болтин – попытку философски изложить историю, хотя только в частностях. Это не много, но кое-что. Тем удивительнее, что Карамзин, как увидим, свернул с прямого научного пути и, вернувшись к преданиям Ломоносова, поставил себе прежде всего задачей раскрасить историю высоким «штилем» и неумолкаемой мелодией «Гром победы раздавайся»…
Глава VII
«История государства Российского»
Обстановка, среди которой пришлось работать Карамзину, была как нельзя более подходящей. Материально он был обеспечен и мог не думать о завтрашнем дне; вторая его жена, Катерина Андреевна, несмотря на свою молодость, не только не мешала, а даже помогала ему в его занятиях; его здоровье никогда не бывало особенно крепким, не грозило, однако, никакими серьезными препятствиями к труду. Целые годы прошли незаметно в разборе рукописей, изучении архивного материала, писании и корректурах.
Лето 1804 года и следующие он провел в Остафьеве – имении князя Вяземского, отца своей жены. Погодин, посетивший это, как он выражается, святилище русской истории, подробно описывает обстановку, окружавшую историографа. Несколькими строками из его описания мы воспользуемся сейчас же.
«Огромный барский дом в несколько этажей возвышается на пригорке; внизу за луговиною блещет обширный проточный пруд; в стороне от него – сельская церковь, осененная густыми липами. По другую сторону дома – обширный тенистый сад. Кабинет Карамзина помещается в верхнем этаже, в углу, с окнами, обращенными к саду. Ход был к нему по особенной лестнице.
В кабинете – голые штукатуренные стены, выкрашенные белою краской, широкий сосновый стол, в переднем углу под окнами стоящий, ничем не прикрытый деревянный стул, несколько козлов, с наложенными досками, на которых раскладены рукописи, книги, тетради, бумаги; не было ни одного шкапа, ни кресел, ни диванов, ни этажерок, ни пюпитров, ни ковров, ни подушек. Несколько ветхих стульев около стены в беспорядке —
Все утвари простые,
Вся рухлая скудель:
Скудель, но мне она дороже,
Чем бархатное ложе
И вазы богачей.
На темном полу, покрытом пылью и сором, сверкали мне в глаза бриллианты, изумруды, яхонты, крупицы, упавшие от трапезы вдохновенного писателя!
Вставал Карамзин обыкновенно, по свидетельству князя П. А. Вяземского в ответ на мои вопросы, часу в 9 утра, тотчас после делал прогулку пешком или верхом, во всякое время года и во всякую погоду. Прогулка продолжалась час. Возвратясь с прогулки, завтракал он с семейством, выкуривал трубку турецкого табаку и тотчас после уходил в свой кабинет и садился за работу вплоть до самого обеда, т. е. до 3-х или до 4-х часов. Помню одно время, – пишет князь Вяземский, – когда он, еще при отце моем, с нами даже не обедывал, а обедал часом позднее, чтобы иметь более часов для своих занятий. Это было в первый год, что он принялся за «Историю». Во время работы отдохновений у него не было, и утро его исключительно принадлежало «Истории» и было ненарушимо и неприкосновенно. В эти часы ничто так не сердило и не огорчало его, как посещение, от которого он не мог избавиться. Но эти посещения были очень редки. В кабинете жена его часто сиживала за работою или за книгою, а дети играли, а иногда и шумели. Он, бывало, взглянет на них, улыбаясь, скажет слово и опять примется писать».