– Ты знаешь учение царя? – удивился Тута.
– Как не знать? Адун-Атон – один и тот же бог, у нас и у вас.
– Нет бога, кроме Атона: у всех народов он один, – повторил Тута равнодушно, как школьник скучный урок.
– А учеников у царя много? – спросил Идомин.
– При дворе и в Ахетатоне, новом городе Солнца, много.
– А в других городах?
– Есть и в других.
– Мало?
– Да, меньше.
– А народ что?
– Народ верит в старых богов.
– Не хочет нового? Бунтует?
– Нет, у нас насчет бунтов строго.
– Казните?
– Казним.
– И царь об этом знает?
– Зачем царю знать?
– Ну, да ведь всех не переказнишь?
– Нет, всех нельзя.
– А ведь плохо царю без народа, одному против всех! – вздохнул Идомин сокрушенно. – Ты как думаешь, сын мой, кто сильнее, один или все?
– Все, – ответил Тута с убеждением и вдруг спохватился: «Что он меня допрашивает?»
– Жаль брата моего возлюбленного! – вздохнул Идомин еще сокрушеннее. – Спасти его нельзя. Погибнет сам и других погубит. Глупы люди и злы: жить в мире не могут, должны воевать. Война им лучше мира. Ты как думаешь, сын мой, всегда будет война?
– Всегда, – опять не удержался Тута, ответил искренне.
– А если так, не устоять Атону против Амона, – продолжал Идомин. – Велик Ахенатон пророк, из рожденных женами не было большего. Но малые пожрут великого, все – одного. «Люди едят плоть мою», – знаешь, о ком это сказано?
– О Сокровенном, чье имя несказанно, – повторил Тута опять как школьник скучный урок: помнил, что это сказано в Книге Мертвых об Озирисе, боге растерзанном.
– Да, о Нем. Великая Жертва, от начала мира закланная, – Он, Радость Солнца, Сын Солнца Единственный – Ахенатон Уаэнра! – воскликнул Идомин, и глаза его вдруг вспыхнули таким исступленным, почти безумным огнем, что Туте сделалось страшно.
Слава Отцу Несказанному!
Слава Сыну Закланному!
Слава Тебе, Великая Мать! —
произнес царь уже по-критски, подняв руки к небу молитвенно.
И вдруг, опять наклонившись, шепнул Туте на ухо:
– Хочешь быть царем?
Тута вздрогнул, отшатнулся.
– Мне царем не быть.
– Почему?
– Есть другой наследник, Заакера, супруг старшей дочери царя.
– Сегодня он, а завтра ты.
Колючие глазки вонзились в него, как раскаленные иголочки.
– А если будешь царем, не скажешь: «Мир лучше войны»? – спросил Идомин.
– Что говорить о том, чего не будет, – вздохнул Тута, и глаза у него вдруг загорелись, кулаки сжались. – Будь я царем, проучил бы я всю эту сволочь как следует!
– Какую сволочь?
– Хабири нечистых, хетеян-разбойников!
– Не они страшны.
– А кто?
– Люди севера, Железные. Слышал о них?
– Слышал: данауны, дардануйи, илиуны, пулазати, ахаваши, – назвал Тута имена полудиких, для Египта еще баснословно далеких племен: данаев, дарданцев, илионян, пелазгов, ахеян.
– И о брате о моем, Сарпедомине, слышал?
– Слышал. Он к ним бежал, к Железным?
– К ним. Хочет их вести на меня, за мать отомстить. Но видит Великая Матерь, чист я от крови матерней! Не я ее убил, а он. И моей души ищет, злодей, братоубийца. Будь он проклят, проклят, проклят! – шептал Идомин, с ужасом выставив руки вперед и оглядываясь на дверь, как будто за нею был брат. – Горе нам, если придут Железные! Сначала нам, а потом и вам горе! Все сметут, разрушат, не оставят камня на камне. Придут из ночи Железные – и наступит железная ночь – конец всему!
– Что же делать? – спросил Тута.
– Быть вместе. Вместе мир спасем. Тебе – земля, мне – море. Хочешь?
– Хочу, – прошептал Тута, закрыл глаза, и опять показалось ему, что он летит.
Царь встал с престола, подошел к Туте, положил руки на голову его и произнес торжественно:
– Радуйся, брат мой возлюбленный, царь Египта, Тутанкамон!
Пазифайя
I
Игры быков шли на Кносском ристалище.
Вырубленные в скале отлогого холма, выложенные известняковыми плитами скамьи для зрителей подымались полукругами над продолговато-круглою, песком усыпанною площадью. В середине их высился царский шатер лилового пурпура на золоченых шестах с двойными секирами – Лабрами. Исполинская серебряная бычья голова сверкала над шатром. Нижний полукруг скамей покоился на кипарисовых столбах с темными между ними проходами в стойла быков.
Узкая полоска моря синела с одной стороны, а с другой – мглисто-голубые очертания горы Кератийской напоминали обращенное к небу лицо великана – умершего бога Адуна, в чью славу и совершались игры быков.
Начались они пляскою жрецов Адуновых, пестунов бога Младенца, куретов. Им отдала его Мать, чтобы укрыли Сына от ярости Отчей, ибо Отец есть «огонь пожирающий», а пожираемая жертва – Сын. И спрятали они Младенца в пещере Диктейской горы, где коза Амалфея кормила его молоком, дикие пчелы – медами горных цветов, а куреты окружали его, пляшущие, заглушая младенческий плач топотом ног, грохотом лат и мечей, да не найдет и не пожрет Сына Отец; но найдет и пожрет вечную Жертву вечный Огонь.
В скорби о боге умершем плясуны исступленные резались мечами так, что алою росою капала кровь на белый песок.
Вдруг один упал в судорогах, с пеною у рта; тесным кругом окружили его остальные, и совершилось ужасное таинство: кремневым ножом оскопил он себя с воплем:
– Слава Адуну, Деве-Отроку!
И все множество зрителей поднялось со скамей, как один человек, восклицая:
– Ио Адун, ио Адун! Радуйся, Отрок! Дева, радуйся!
А за бешеною пляскою куретов следовала тихая пляска лунных жриц. В тканях голубовато-сквозящих, как лунное облако, тихо, как тени луны по ночным облакам, скользили они по извивам плясового круга, лабиринтно вьющимся; завивали хоровод Пазифайи Всеозаряющей, Луны в полнолунии; плясали тихо исступленную, вихревую, круговую пляску всего, что есть в мире, от побега виноградных лоз до водоворота бездн морских, от извива кудрей девичьих до круговорота солнц ночных: ибо все в мире пляшет, вечным кругом кружится.
И опять, как один человек, затаило дыхание все множество зрителей, чувствуя, что бог – в тишине.
Когда же отгорели на закате два рдяных пламени – два бычьих рога над царским шатром, а над горой Кератийскою, порозовевшею, засеребрились два рога юного месяца, начались игры быков.
Медные решетки стойл подымались на цепях со скрежетом, и выскакивали дикие быки, белые, черные, рыжие, пегие, тяжело тучные, огромно рогатые, чудовищно прекрасные, первенцы творения, сыны Земли Матери богоподобные.
Застоявшись в стойлах, радовались воле, бегали, прыгали, прядали, как будто плясали пляску богу Адуну, Быку небесному. Запахло бычьим стойлом, теплотою навозною; пыль заклубилась, как дым от пожара; земля загудела от топота ног, и воздух потрясся от рева, подобного гулу подземных громов.
Появились люди, странно маленькие среди исполинских быков, как будто все мальчики и девочки: плясуны и плясуньи, акробаты и акробатихи; голые, только ноги в ременчатых полусапожках да стан перетянут, перерезан, как стан осы, медно-кожаным валиком-поясом с коротеньким кожаным передничком. Смуглы, щуплы, сухи, жилисты тела, груди чуть выпуклы – у всех одинаково: не отличить, кто мальчик, кто девочка.
И заплясали с быками неимоверную пляску. Когда издали бешеный зверь, уставив рога, мчался на человека, тот ждал его не двигаясь и только в последний миг – вот-вот уже рога вонзятся в тело – чуть-чуть отскакивал в сторону, хватался за них и, пользуясь движением бычьей головы, вздернутой, чтобы вскинуть его на рога, сам себя вскидывал, вскакивал на спину быка с несказанною ловкостью.
Поднялась последняя решетка, и выскочил бык, самый страшный и дикий из всех, только что пойманный в дебрях Иды-горы, на той последней ловитве, в которой участвовали Дио, дочь Аридоэля, и Таммузадад, вавилонянин, – белый, как пена морская, прекрасный, как бог, что вышел из синего моря с белою пеной ревущих валов, – бог Бык, Пазифайин возлюбленный.