Она шла посреди раздвинувшейся толпы – скоро, протянув вперед перед собой обе руки, и, донесясь к гробу, – обняла его и замерла…
И пало и замерло с нею все… Все преклонили колена, и в то же время все было до того тихо, что когда «мать» сама поднялась и перекрестила мертвого сына, – мы все слышали ее шепот:
– Спи, бедный мальчик… ты умер честно.
Ее уста произнесли эти слова тихим, едва заметным движением, а отозвались они во всех сердцах, точно мы все были ее дети.
Молоток гробовщика простучал, гроб понесли к выходу; отец вел под локоть эту печальную мать, а глаза ее тихо смотрели куда-то вверх… Она верно знала, где искать сил для такого горя, и не замечала, как к ней толпились со всех сторон молодые женщины и девушки и все целовали ее руки, как у святой…
От могилы к воротам кладбища снова тот же натиск и то же движение.
У самых ворот, где стоял экипаж, «мать» как бы что-то поняла из окружающего: она обернулась и хотела сказать «благодарю», но пошатнулась на ногах. Ее поддержала стоявшая возле «змея» и… поцеловала ее руку.
Так всех растрогал и расположил к себе наш бедный Саша, так был оценен всеми простой и, может быть, необдуманный порыв его – «не выдать женщину».
Никто не останавливался над тем, чтт это за женщина и стоила ли она такого жертвоприношения. Все равно! И что это была за любовь – на чем она зиждилась? Все началось точно с детской, точно «в мужа с женою играли», – потом расстались, и она, по своей малосодержательности, быть может, счастлива, мужа ласкает и рождает детей, – а он хранит какой-то клочок и убивает себя за него… Это все равно! Он – то хорош, он всем интересен! О нем как-то легко и приятно плакать.
Словом, никого тут нельзя отметить титлом особого величия, а все серьезно и верно ведут свои роли, – вот как актеры занимавшей недавно Петербург мейнингенской труппы. Все серьезно поставлено!
Англичанка, про которую я, например, говорил вам, – лицо нам всех более постороннее. Ей выходка Саши, верно, должна была представляться совсем не так, как плакавшим о нем хоровым цыганкам; и довольно бы ей, кажется, прийти, посмотреть и уйти в себя снова. Так нет же – и она хотела свой штрих провести на картине. Она писала свои заметки о России, и, разумеется, делала это основательно, сверялась с тем, кто прежде ее посещал нашу родину и что говорил о наших нравах, а потом обо всем дознавала в новом, что видела, и отмечала. В старых справках она почерпнула, что «на жен нет подлей как на Москве», а дабы верно отметить новый факт, она выбрала время и адресовалась к самому Сашину отцу. Она послала ему деликатное письмо, в котором выражала сочувствие его скорби и чрезвычайному достоинству, с каким он и его жена перенесли свое горе. В заключение она просила позволения знать: кто руководил их воспитанием, давшим всем им столько достойного чувства?
Старик отвечал, что его жена училась во французском пансионе, а его воспитанием руководил monsieur Ravel[9] из Парижа.
Англичанка находила странность в этом известии, но «змея» помогла ей, сказав:
– Если бы их учил семинарист, то вы, быть может, даже не получили бы ответа.
Тогда думали, что все грубое и неприкладное к жизни идет из семинарий, и винили их так же искренно и неосновательно, как в последовавшую за тем недавнюю эпоху хотели было заставить всех нас судить о вещах с грацией мыслителей из «Бурсы» Помяловского.
Глава семнадцатая
Остается покончить с уголовщиной, которая во всяком разе была в моей истории. Украдены или нет деньги, а вспомните, что ведь было положено возвратить их поляку, и к этому еще было добавление.
Кроме полковых товарищей, явился еще добровольный плательщик, и притом самый настойчивый – это Сашин отец. Поляку стоило больших усилий отказаться от его требований немедленно принять эти деньги, но Август Матвеич их не взял. Вообще он вел себя во всей этой истории в высшей степени деликатно и благородно, и мы ни в чем не находили, чтобы его укорить или заподозрить. В том, что деньги были и пропали, уже никто из нас не сомневался. Да и как иначе: раз он не берет предлагаемых ему денег, то какую же он мог иметь цель, чтобы сочинить всю эту хлопотливую историю с кровавым концом?
Городское общество, для которого наше ночное происшествие не могло остаться в совершенном секрете, было того же мнения, но одна голова обдумала дело иначе и задала нам загвоздку.
Это был неважный и несколько раз уже мною вскользь упомянутый коридорный наш Марко. Он был парень замысловатый, и, несмотря на то, что через него мы и узнали об Августе Матвеиче, – Марко теперь стоял не на его и даже не на своей стороне и так нам по секрету и высказывался.
– Я, – говорит, – себя клятве и отлучению за это готов поддать, потому что я о нем вам доложил, но как теперь я подразумеваю, то это не столько моя вина, как божие попущение. А ваше нынешнее на него расположение больше ничего, как – извините – это за то, что он не русского звания и через него об нас прошла слава про заведение, и полиция без причины, под разными выдумками, услужающих забирает и все напрасно к этим деньгам сводит, чтобы путались… Грех один только, грех, и ничего больше, как грех, – заключал Марко и уходил к себе в темную каморочку, где у него был большой образник и перед ним горела неугасимая лампада.
Его иногда становилось жалко: он, бывало, по целым часам стоит здесь и думает.
– Все думаешь, Марко?
Пожмет плечами и отвечает:
– Льзя ли, сударь, не думать… Такое несчастье… срам, и позор, и гибель душе христианской!
Те, кто более с ним разговаривали, первые стали иметь мысли, которые потом мало-помалу сообщились и прочим.
– Как хотите, – говорили, – Марко, разумеется, простой человек, из крестьян, но он умен этим… нашим простым… истинно русским умом.
– И честен.
– Да, и честен. Иначе бы, разумеется, хозяин его не поставил над делом. Он человек верный.
– Да, да, – поддакивал наш батюшка, пуская себе дым в бороду.
– А он, смотря просто, видит, может быть, то, чего мы не видим. Он судит так: для чего ему было это делать? Денег он не берет. Да ему деньги и не надобны…
– Очевидно не надобны, если не берет, когда ему их предлагают.
– Конечно! Это не из-за денег и делано…
– А из-за чего же?
– А-а, уж об этом вы не меня, а Марко спрашивайте. И батюшка так поддерживал:
– Да, да, да – отселе услышим Марко.
– А что же глаголет Марко?
– А Марко глаголет: «Не верь поляку».
– Но почему же?
– Потому, что он есть поляк и неверный.
– Ну, позвольте, позвольте! Однако ведь неверный – это одно дело, а вор – это совсем другое. Поляки народ амбиционный, и о них этак думать… не того… нечестно.
– Да позвольте, пожалуйста, – перебивает вдохновленный Марко рассказчик, – «этак думать», «этак думать»; а сами, наверное, вовсе и не знаете, о каком думанье говорится… О воровстве нет и речи, нет и подозрения, а поляку именно то самое и принадлежит, что сами ему присвоиваете, – то есть именно амбиция.
– Да что же ему нужно было, чтобы пропали деньги?
– Поляку-то?
– Да-с.
– Вам в голову ничего не приходит?
Все начали думать: «Что такое мне приходит в голову?»
– Нет – ничего не приходит.
– Это оттого, что у нас с вами, батюшка, головы-то дворянством забиты, а простой, истинно русский человек – он видит, что поляку надо.
– Да что же ему надо, – говорите, ведь это всех касается!
– Да, это всех касается-с. Ему в авантаже его родины было, чтобы нас обесславить…
– Батюшки мои!
– Конечно-с! – пустить в ход, что в обществе русских офицеров может случиться воровство…
– А ну как это в самом деле так!
– Да нечего гадать: это так и есть!
– Ах, черт бы его взял!
– Экий коварный народ эти поляки! И батюшка поддержал, сказав: