Но Скавронский замахал на него руками, заговорил, запросил и, снова сославшись на обычай, сказал, что ни за что не отпустит гостя и не станет вступать с ним в деловой разговор, не покормив его предварительно.
Толстый, знакомый уже Литте, подеста появился в это время у двери и с важным поклоном заявил, что «кушать подано», Скавронский схватил Литту под руку и почти насильно повел его в столовую.
Они проходили комнату за комнатой, одну лучше другой, то обитую штофом, то покрытую белоснежным мрамором с бронзовыми украшениями, то сплошь увешанную дорогими венецианскими зеркалами или картинами лучших мастеров. У каждой притолоки стояло по два напудренных лакея в богатых ливреях, расшитых галунами. Они методично, как автоматы, широко распахивали двери, с поклоном пропуская господ.
Литта, по первому взгляду на Скавронского пожалевший было, что приехал сюда, теперь невольно ощущал некоторое неудовольствие от впечатления окружавшей его роскоши. Эта роскошь, в которой жил русский вельможа, не могла не поразить даже его, выросшего на паркете богатейших дворцов Милана.
Столовая, куда ввел Скавронский своего гостя, была вся заставлена цветами и растениями, и все стены ее были покрыты полками с массивною золотою и серебряною посудой. Круглый стол, тесно уставленный серебром, фарфором и хрусталем, был накрыт на четыре прибора.
Почти в то же самое время, как граф Павел Мартынович, Литта и Гурьев входили в столовую с одной стороны, дверь на противоположном конце отворилась, и в ней показалась графиня Скавронская, против своего обыкновения пышно разодетая, такая, какою муж уже давно не видел ее.
При первом же взгляде на графиню Литта должен был сам себе сознаться, что все, слышанное им про красоту Скавронской, было не только истинною правдой, но что графиня на самом деле была еще лучше, чем говорили про нее.
Граф Павел Мартынович с самодовольною, торжествующею улыбкой познакомил своего гостя с женою, как бы говоря ей этою улыбкой: «Вот видишь, мой друг, я обещал и исполнил свое обещание».
Странное дело: граф Литта, сколько раз уже на своем веку видавший близко опасность и на море, и в перестрелке, и в рукопашной схватке с алжирцами и никогда не робевший пред смертью, с которою судьба часто ставила его лицом к лицу, почувствовал с первой же минуты какое-то особенное, похожее на смущение чувство пред этою красавицей далекого холодного Севера. Он ощущал совершенно особенную неловкость и когда здоровался с нею, и когда сел за стол и, расправив салфетку, заложил ее конец за верхнюю пуговицу своего камзола… Его глаза опустились, он потупился и, сердясь на самого себя, готов был в один миг даже покраснеть, как мальчик, но сделал над собою усилие и пришел в себя.
Он не мог знать, что в это время лицо его как раз выражало совсем противоположное, и он казался не только спокойным, но даже равнодушным, холодным, и эта холодность его заставила слегка в свою очередь робеть и хозяев, и Гурьева.
Заговорил первым Скавронский:
– Вы слышали, граф, что делается во Франции? Представьте себе, кардинал де Роган…
– Графу, по всей вероятности, известна история с ожерельем, – подхватил, перебивая, Гурьев, видимо, из боязни, чтобы Скавронский не рассказал чего-нибудь лишнего.
Литта ответил, что знает об этой истории.
– Я, собственно, виню до некоторой степени королеву Марию Антуанетту, – продолжал Скавронский. – Знаете, я бы так, разумеется, не сказал этого… но между своими – ничего, можно.
Он снова хотел пуститься в рассуждения, и снова Гурьев перебил его и замял разговор.
Графиня несколько раз взглядывала на мужа и тоже заметно была готова прийти на помощь ему, если бы один Гурьев не управился. Но тот, впрочем, очень ловко выводил каждый раз графа на настоящую дорогу.
Скавронский не замечал этого, ел очень много, разговаривал больше всех, часто смеялся, и большею частью невпопад.
Литте вдруг стали ясны с первого же знакомства со Скавронскими все их семейное положение и роль, которую играет тут сам богач-граф, и почему его жена никуда с ним не показывается. Он не мог не видеть, как она страдала при каждом неловком слове мужа, как силилась скрыть свою досаду и как старалась загладить впечатление, производимое им. Литта понял, что она не только красива, но и умна, и еще внимательнее взглянул на нее.
Графиня случайно поймала этот устремленный на нее взгляд его и внезапно потупилась, и легкая краска покрыла ее лицо.
Первую женщину встретил теперь Литта, в присутствии которой казался себе совсем другим человеком, и она словно была совсем не похожа на других.
«Нет, решено, – думал он, глядя на графиню, – вздор, пустяки… Завтра, если только будет попутный ветер, мы выходим в море».
Завтрак продолжался очень долго. Павел Мартынович был радушный хозяин и угощал и потчевал Литту, как умел и чем мог. Тот ел немного, но время для него прошло очень скоро, и, когда наконец они встали из-за стола, он не только уже не жалел, что сдался на приглашение Скавронского, но, напротив, ему было жаль, что завтрак кончился и он должен уйти и оставить общество молодой графини.
Вернувшись на корвет, Литта был весел и счастлив, точно его наградили или обрадовали чем-нибудь.
«Что за вздор! – решил он было, однако тут же мысленно прибавил: – А ведь очень хороша… очень… И досталось же этакое счастье этому русскому синьору… Ну, впрочем, и дай Бог ему!»
Литта прошел прямо к себе в каюту, чтобы переодеться.
Через полчаса к двери его каюты подошел Энцио и постучался.
– Кто там? – послышался голос Литты из-за двери.
– Эчеленца, все готово и удобный tramontana[12] начинает ласкать наши паруса, – веселым голосом проговорил Энцио. – Прикажете сниматься?
Энцио замолк в ожидании ответа, но Литта ответил не скоро. Слышно было, как он сделал несколько шагов к двери, потом назад, потом снова все стихло, наконец его звучный голос проговорил:
– Закрепите якорь – мы не идем сегодня в море.
XII. Карнавал
Прошло две недели. Время веселого карнавала уже наступило, а «Пелегрино» все еще стоял на месте и не развевал своих парусов, хотя попутный ветер несколько раз подымался и Энцио приходил к командиру спрашивать его приказаний; но Литта откладывал со дня на день отплытие и, каждый день съезжая на берег в шлюпке, проводил там большую часть времени.
Этой неожиданной перемены в своем командире не мог не заметить и экипаж судна; среди матросов пошли тихие разговоры и догадки, почему и зачем граф Литта вдруг пристрастился так к берегу.
Энцио своим старческим опытом уже предугадывал причину этого; он несколько раз тоже побывал на берегу и, не встретив нигде Литты – ни на Вилла-Реале, ни в театре, ни в другом каком-нибудь общественном месте, – еще более убедился в справедливости своего предположения. Теперь, казалось ему, командир был в его руках – оставалось лишь проследить, чьи прекрасные глаза обладают такою магнитною силой, которая способна парализовать движение целого корвета.
Карнавал гремел всем своим шумом, песнями и гамом по улицам Неаполя. Веселые импровизаторы, взобравшись на возвышение – на какую-нибудь бочку, стол и опрокинутый ящик, – потешали публику своими рассказами; чарлатани[13]громче обыкновенного кричали на рынках, простой народ забавлялся играми, бросал шары и тешился несложною ла-морра[14]. Тамбурины и гитары звучали своею однообразною, но веселою музыкой, и под эту музыку вертелась и прыгала традиционная тарантелла, в которой в минуту разгула вдруг неистово отводит душу ленивый итальянец. Смешные и забавные маски, арлекины, пьеро мелькали по улицам, заговаривали друг с другом и пели игривые песни карнавалу, то есть прощанию с мясом.
Энцио с утра отпросился на берег, под предлогом поглазеть на праздник.