– Натальи Николаевны сынок? – спросил он меня спустя минуты две, в течение которых я не без тайного изумления его рассматривал. Он, хотя и похудел сильно, однако все-таки казался исполином; но в какое он был одет рубище и как опустился весь!
– Точно так, – отвечал я, – я сын Натальи Николаевны Б.
– Здравствует?
– Матушка моя здорова. Она очень огорчилась вашим отказом, – прибавил я, – она никак не ожидала, что вы не захотите к ней приехать.
Мартын Петрович понурился.
– А был ты... там? – спросил он, качнув в сторону головою.
– Где?
– Там... на усадьбе. Не был? Сходи. Что тебе здесь делать? Сходи. Разговаривать со мной нечего. Не люблю.
Он помолчал.
– Тебе бы все с ружьем баловаться! В младых летах будучи, и я по этой дорожке бегал. Только отец у меня... а я его уважал; во как! не то что нынешние. Отхлестал отец меня арапником – и шабаш! Полно баловаться! Потому я его уважал... У!.. Да...
Харлов опять помолчал.
– А ты здесь не оставайся, – начал он снова. – Ты на усадьбу сходи. Там теперь хозяйство идет на славу. Володька... – Тут он на миг запнулся. – Володька у меня на все руки. Молодец! Ну, да и бестия же!
Я не знал, что сказать; Мартын Петрович говорил очень спокойно.
– И дочерей посмотри. Ты, чай, помнишь, у меня были дочери. Они тоже хозяйки... ловкие. А я стар становлюсь, брат; отстранился. На покой, знаешь...
«Хорош покой!» – подумал я, взглянув кругом. – Мартын Петрович! – промолвил я вслух. – Вам непременно надо к нам приехать.
Харлов глянул на меня.
– Ступай, брат, прочь; вот что.
– Не огорчайте маменьку, приезжайте.
– Ступай, брат, ступай, – твердил Харлов. – Что тебе со мной разговаривать?
– Если у вас экипажа нет, маменька вам свой пришлет.
– Ступай!
– Да, право же, Мартын Петрович!
Харлов опять понурился – и мне показалось, что его потемневшие, как бы землей перекрытые щеки слегка покраснели.
– Право, приезжайте, – продолжал я. – Что вам тут сидеть-то? Себя мучить?
– Как так мучить, – промолвил он с расстановкой.
– Да так же – мучить! – повторил я.
Харлов замолчал и словно в думу погрузился.
Ободренный этим молчаньем, я решился быть откровенным, действовать прямо, начистоту. (Не забудьте – мне было всего пятнадцать лет.)
– Мартын Петрович! – начал я, усаживаясь возле него. – Я ведь все знаю, решительно все! Я знаю, как ваш зять с вами поступает – конечно, с согласия ваших дочерей. И теперь вы в таком положении... Но зачем же унывать?
Харлов все молчал и только удочку уронил, а я-то – каким умницей, каким философом я себя чувствовал!
– Конечно, – заговорил я снова, – вы поступили неосторожно, что все отдали вашим дочерям. Это было очень великодушно с вашей стороны – и я вас упрекать не стану. В наше время это слишком редкая черта! Но если ваши дочери так неблагодарны, то вам следует оказать презрение... именно презрение... и не тосковать...
– Оставь! – прошептал вдруг Харлов со скрежетом зубов, и глаза его, уставленные на пруд, засверкали злобно... – Уйди!
– Но, Мартын Петрович...
– Уйди, говорят... а то убью!
Я было совсем пододвинулся к нему; но при этом последнем слове невольно вскочил на ноги.
– Что вы такое сказали, Мартын Петрович?
– Убью, говорят тебе: уйди! – Диким стоном, ревом вырвался голос из груди Харлова, но он не оборачивал головы и продолжал с яростью смотреть прямо перед собой. – Возьму да брошу тебя со всеми твоими дурацкими советами в воду, – вот ты будешь знать, как старых людей беспокоить, молокосос! – «Он с ума сошел!» – мелькнуло у меня в голове.
Я взглянул на него попристальнее и остолбенел окончательно: Мартын Петрович плакал!! Слезинка за слезинкой катилась с его ресниц по щекам... а лицо приняло выражение совсем свирепое...
– Уйди! – закричал он еще раз, – а то убью тебя, ей-богу, чтобы другим повадно не было!
Он дрыгнул всем телом как-то вбок и оскалился, точно кабан; я схватил ружье и бросился бежать. Собака с лаем пустилась вслед за мною! И она тоже испугалась.
Вернувшись домой, я, разумеется, матушке ни единым словом не намекнул на то, что видел, но, встретившись с Сувениром, я – черт знает почему – рассказал ему все. Этот противный человек до того обрадовался моему рассказу, так визгливо хохотал и даже прыгал, что я чуть не побил его.
– Эх! посмотрел бы я, – твердил он, задыхаясь от смеха, – как этот идол, «вшед» Харлус, залез в тину, да и сидит в ней...
– Сходите к нему на пруд, коли вам так любопытно.
– Да; а как убьет?
Очень мне надоел Сувенир, и раскаивался я в своей неуместной болтливости... Житков, которому он передал мой рассказ, взглянул на дело несколько иначе.
– Придется к полиции обратиться, – решил он, – а пожалуй, и за воинской командой нужно будет послать.
Предчувствие его насчет воинской команды не сбылось, – но произошло действительно нечто необыкновенное.
XXII
В половине октября, недели три спустя после моего свидания с Мартыном Петровичем, я стоял у окна моей комнаты, во втором этаже нашего дома – и, ни о чем не помышляя, уныло посматривал на двор и на пролегавшую за ним дорогу. Погода уже пятый день стояла отвратительная; об охоте невозможно было и помышлять. Все живое поспряталось; даже воробьи притихли, а грачи давно пропали. Ветер то глухо завывал, то свистал порывисто; низкое, без всякого просвету небо из неприятно белого цвета переходило в свинцовый, еще более зловещий цвет – и дождь, который лил, лил неумолчно и беспрестанно, внезапно становился еще крупнее, еще косее и с визгом расплывался по стеклам. Деревья совсем истрепались и какие-то серые стали: уж, кажется, что было с них взять, а ветер нет-нет – да опять примется тормошить их. Везде стояли засоренные мертвыми листьями лужи; крупные волдыри, то и дело лопаясь и возрождаясь, вскакивали и скользили по ним. Грязь по дорогам стояла невылазная; холод проникал в комнаты, под платье, в самые кости; невольная дрожь пробегала по телу – и уж как становилось дурно на душе! Именно дурно – не грустно. Казалось, уже никогда не будет на свете ни солнца, ни блеска, ни красок, а вечно будет стоять эта слякоть и слизь, и серая мокрота, и сырость кислая – и ветер будет вечно пищать и ныть! Вот стоял я так-то в раздумье у окна – и помню я: темнота набежала внезапная, синяя темнота, хотя часы показывали всего двенадцать. Вдруг мне почудилось, что через наш двор – от ворот к крыльцу промчался медведь! Правда, не на четвереньках, а такой, каким его рисуют, когда он поднимается на задние лапы. Я глазам не верил. Если и не медведя я увидал, то во всяком случае что-то громадное, черное, шершавое... Не успел я еще сообразить, что б это могло быть, как вдруг раздался внизу неистовый стук. Казалось, что-то совсем неожиданное, что-то страшное ввалилось в наш дом. Поднялась суета, беготня...
Я проворно спустился с лестницы, вскочил в столовую...
В дверях гостиной, лицом ко мне, стояла как вкопанная моя матушка; за ней виднелось несколько испуганных женских лиц; дворецкий, два лакея, казачок с раскрытыми от изумления ртами – тискались у двери в переднюю; а посреди столовой, покрытое грязью, растрепанное, растерзанное, мокрое – мокрое до того, что пар поднимался кругом и вода струйками бежала по полу, стояло на коленях, грузно колыхаясь и как бы замирая, то самое чудовище, которое в моих глазах промчалось через двор! И кто же был это чудовище? Харлов! Я зашел сбоку и увидал – не лицо его – а голову, которую он обхватил ладонями по слепленным грязью волосам. Он дышал тяжело, судорожно; что-то даже клокотало в его груди – и на всей этой забрызганной темной массе только и можно было различить явственно что крошечные, дико блуждавшие белки глаз. Он был ужасен! Вспомнился мне сановник, которого он некогда оборвал за сравнение с мастодонтом. Действительно: такой вид должно было иметь допотопное животное, только что спасшееся от другого, сильнейшего зверя, напавшего на него среди вековечного ила первобытных болот.