– На чью могилку?
– А к Аграфене Ивановне на поклонение... Они тут у нас в приходском кладбище похоронены; верст отсюда пять будет. Василий Фомич каждую неделю беспременно к ним ходят. Да он же их и похоронил и ограду поставил на свой кошт.
– А давно она скончалась?
– Да лет почитай с двадцать.
– Она ему приятельницей была, что ли?
– Всю жисть, как есть, с ними провели... помилуйте. Сам я барыни той, признаться, не знавал – а, говорят, промеж их дела были... ннну! Господин, – поспешно прибавил дьячок, видя, что я отвернулся, – не соблаговолите ли, не пожалуете ли «още» на шкалик – а то мне пора в пуньку[5] да под шептуху[6].
Я не почел за нужное расспрашивать Огурца – дал ему еще двугривенный – и отправился домой.
XIII
Дома я обратился за сведениями к Наркизу. Он, как и следовало ожидать, поломался немного, поважничал, выразил свое удивление, что меня такие пустяки «антересовать» могут, и, наконец, рассказал, что знал. Я услышал следующее:
Василий Фомич Гуськов познакомился с Аграфеной Ивановной Телегиной в Москве, вскоре после польского погрома; муж ее служил при генерал-губернаторе, а Василий Фомич находился в отпуску. Он тогда же в нее влюбился, но в отставку не выходил: человек он был одинокий, лет сорока, с состоянием. Муж ее вскоре умер. Она осталась после него бездетной, в бедности, в долгах... Василий Фомич узнал об ее положении, бросил службу (ему дали при отставке бригадирский чин) и отыскал свою любезную вдовушку, которой всего двадцать пятый год пошел, заплатил все ее долги, выкупил имение... С тех пор он уже с нею не расставался и кончил тем, что поселился у нее. Она тоже словно полюбила его, но выйти за него замуж не хотела. «Блажная была покойница, – заметил при этом Наркиз, – мне, говорит, своя воля дороже всего». А пользоваться им – она пользовалась, «во всех частях» – и деньги, какие у него были, он все к ней тащил, как «муравей». Но блажь Аграфены Ивановны принимала иногда размеры необычайные: нраву она была неукротимого и на руку дерзка... Однажды она с лестницы своего казачка столкнула, а тот возьми да переломи себе два ребра да ногу... Аграфена Ивановна испугалась... тотчас велела запереть казачка в чулан, и до тех пор сама из дому не выходила и ключ от чулана никому не отдала, пока не прекратились в нем стенанья... Казачка тайком похоронили... И будь это при императрице Екатерине, – прибавил шепотом, пригнувшись, Наркиз, – может, и так бы дело обошлось, много таких делов тогда осталось под спудом, а то... – тут Наркиз выпрямился и возвысил голос, – воцарился тогда справедливый государь Александр Благословенный... ну, и завязалось дело... Приехал суд, отрыли тело... оказались боевые знаки... пошел дым коромыслом. И как же вы полагаете? Василий Фомич все на себя взял. «Я, мол, причиной, я толкнул, да я же и запер». Ну, разумеется, сейчас все судьи там, приказные, полицейские... на него, да на него, и до тех пор, доложу вам... его трепали, пока последний грош из мошны не выскочил. Нет, нет... да опять за ворот. До самого француза – вот как француз к нам в Расею приходил – всё трепали; тогда только бросили. Ну, а Аграфену Ивановну он обеспечил – точно; он ее спас – так сказать надо. Ну и после, до самой ее кончины, он у ней жил, и, сказывают, помыкала же она им – бригадиром-то – зря; пешком из Москвы в деревню посылала, ей-богу – за оброком, значит. Он из-за нее, из-за самоё тоё Аграфены Ивановны, с английским милордом Гузе-Гузом на шпантонах дрался; и английский милорд должо́н был произнести извинительный комплимент. Так вот он, бригадир-то, с тех мест и скопытился... Ну, а теперь уж он, конечно, не в числе человеков.
– Кто же этот Алексей Иваныч жид, – спросил я, – через кого он разорился?
– А братец Аграфены Ивановны. Алчная была душа, уж точно жидовская. Сестре в рост деньги отдавал, а Василий Фомич поручителем. Поплатился тоже... лихо!
– А Феодулия Ивановна грабительница? Это... кто была?
– Тоже сестрица... и ловкая тоже. Копье, что называется... бедовая!
XIV
«Вот где проявился Вертер!» – думал я на следующий день, снова направляясь к жилищу бригадира. Я был тогда очень молод – и, быть может, именно потому и считал своей обязанностью не верить в продолжительность любви. Все же я был поражен и несколько озадачен слышанным мною рассказом, и ужасно мне захотелось расшевелить старика, заставить его разговориться. «Сперва упомяну опять о Суворове, – так рассуждал я с самим собою, – должна же в нем таиться хоть искра прежнего огня... а потом, когда он разогреется, наведу речь на эту... как бишь ее?.. Аграфену Ивановну. Странное имя для „Шарлотты“ – Агра-фена!»
Я застал Вертера-Гуськова посреди крохотного огородца, в нескольких шагах от флигелька, возле старого, крапивой поросшего сруба никогда не выведенной избы. По заплесневшим верхним бревнам этого сруба с писком пробирались, беспрестанно скользя и хлопая крыльями, тщедушные индюшата. На двух-трех грядах росла кое-какая убогая зелень. Бригадир только что вытащил из земли молодую морковь и, продернув ее у себя под мышкою – «для очищения», – принялся жевать ее тонкий хвостик... Я поклонился ему и осведомился об его здоровье.
Он, очевидно, не узнал меня, хотя и отдал мне мой поклон – то есть прикоснулся рукой к картузу, не переставая, однако, жевать морковь.
– Сегодня вы не пришли ловить рыбу? – начал я, в надежде напомнить ему мою фигуру этим вопросом.
– Сегодня? – повторил он и задумался... а морковь, воткнутая в его рот, сокращалась да сокращалась. – Да ведь это Огурец ловит рыбу!.. А мне тоже позволяют.
– Конечно, конечно, почтеннейший Василий Фомич... Я не с тем... Но вам не жарко... этак на солнце?
На бригадире был толстый ваточный халат.
– А? Жарко? – повторил он опять, как бы недоумевая, и, окончательно проглотив морковь, рассеянно посмотрел вверх.
– Не угодно ли пожаловать в мой апарта́мент? – заговорил он внезапно. У бедного старика, видно, одна только эта фраза и осталась в распоряжении.
Мы вышли из огорода... но тут я невольно остановился. Между нами и флигелем стоял огромный бык. Склонив голову до самой земли, злобно поводя глазами, он тяжко и сильно фыркал и, быстро сгибая одну переднюю ногу, высоко взбрасывал пыль своим широким раздвоенным копытом, бил хвостом себе по бокам и вдруг немного пятился, упорно тряс мохнатой шеей и мычал – негромко, жалобно и грозно. Я, признаюсь, смутился; но Василий Фомич преспокойно выступил вперед и, проговорив строгим голосом: «Ну ты, деревенщина», – махнул платком. Бык еще попятился, склонил рога... и вдруг бросился в сторону и побежал, мотая головой направо и налево.
«А он точно брал Прагу», – подумал я.
Мы вошли в комнату. Бригадир стащил картуз со вспотевших волос, воскликнул: «Фа!..», прикорнул на край стула... и понурился...
– Я зашел к вам, Василий Фомич, – начал я свои дипломатические апроши, – собственно, за тем, что так как вы служили под начальством великого Суворова – вообще участвовали в таких важных событиях, – то для меня было бы весьма интересно знать подробности...
Бригадир уставился на меня... Лицо его странно оживилось – я уже ожидал если не рассказа, то по крайней мере одобрительного, сочувственного слова...
– А я, господин, должно́, скоро умру, – проговорил он вполголоса.
Я пришел в тупик.
– Как, Василий Фомич, – вымолвил я наконец, – почему же вы... это полагаете?
Бригадир внезапно задергал руками – вверх, вниз – опять-таки по-ребячьи.
– А потому, господин... Я... вы, может, знаете... Агриппину Ивановну покойницу – царство ей небесное! – часто во сне вижу, и никак я ее поймать не могу; все гоняюсь за нею, а не поймаю. А в прошлую ночь – вижу я – стоит она этак будто передо мной в полоборота и смеется... Я тотчас же к ней побег – и поймал... И она будто обернулась вовсе и говорит мне: «Ну, Васенька, теперь ты меня поймал».