«Известно», сообщает Штахлин, «что монарх этот с молодости и до самой смерти был подвержен частым и коротким приступам довольно сильных мозговых припадков. Подобные припадки конвульсий приводили его на некоторое время, иногда на целые часы, в такое тяжелое состояние, что он не мог выносить не только присутствия посторонних, но даже лучших друзей. Пароксизм этот всегда предвещался сильной судорогой шеи с левой стороны и неистовым подергиваньем лицевых мускулов. Вследствие того – постоянное употребление лекарств, иногда странных, вроде порошка, приготовленного из желудка и крыльев сороки. Вследствие этого же – привычка спать, положив обе руки на плечи ординарца». В этом хотели найти источник недоброжелательных предположений относительно интимных нравов государя. Но объяснение, к сожалению, недостаточно убедительно.
В 1718 г., сидя за столом с королевой прусской, Петр принимается выделывать одной рукой, в которой держит нож, – такие резкие движения, что на Софию-Шарлотту нападает страх, и она хочет встать. Чтобы успокоить, он схватывает королеву за руку, но так ее стискивает, что королева вскрикивает. Он пожимает плечами: «У Екатерины не такие нежные кости». Замечание это делается им во всеуслышание.
Подобные черты болезненной нервности встречаются также у Иоанна Грозного и, пожалуй, одинакового происхождения: причина их – слишком сильные потрясения, испытанные в детстве. Старая Русь, в лице ее представителей стрельцов, осужденная на смерть, передает это наследие своему преобразователю. Но одновременно с ядом, к счастью, она дает ему и противоядие: великое дело, ожидающее его трудов, где очистится его кровь и закалятся нервы. У Иоанна не было столь благоприятной судьбы.
Тем не менее Петр по внешности был красивый мужчина очень высокого роста – ровно 2,045 метра, – смуглый – «такой смуглый, словно родился в Африке», утверждает один из современников, крепкого телосложения, величавой наружности, с некоторыми недостатками в манере держаться и досадной болезненностью, портящей общее впечатление. Одевался он плохо, неаккуратно, поражал небрежностью в одежде и часто менял платье, военное и штатское, иногда выбирая чрезвычайно странный костюм. Он совершенно был лишен чувства благопристойности. В Копенгагене, в 1716 г. он показывался датчанам в зеленой шапке, с черным солдатским галстуком на шее, с воротником рубашки, застегнутым крупной серебряной запонкой, украшенной поддельными камнями, как носили его офицеры. Коричневый сюртук с розовыми пуговицами, шерстяной жилет, очень узкие коричневые штаны, толстые, заштопанные шерстяные чулки и очень грязные башмаки дополняли костюм. Он соглашался носить парик, но требовал, чтобы он был совсем коротким – и его можно было прятать в карман, а собственные волосы, которые он забывал стричь, виднелись из-под низу. Волосы у него были очень длинные и густые. В 1722 г., во время похода в Персию, почувствовав, что они ему мешают, он велел себя остричь; но чтобы ничего даром не пропадало, будучи весьма бережливым, он приказал сделать из них новый парик: тот самый, что красуется на манекене Зимнего дворца. Подлинного в нем только эти волосы. Восковое лицо со стеклянными глазами слеплено по маске, снятой после смерти, и давление гипса на разлагающееся тело дало несообразные выпуклости и впадины. У Петра были круглые и полные щеки. Только один раз надевал он светло-голубой гродетуровый кафтан, вышитый серебром, в котором здесь увековечен, так же как вышитый пояс и пунцовые чулки с серебряными строками: в Москве в 1724 г., в день коронации Екатерины. Она собственными руками сделала великолепную вышивку этого костюма, и Петр согласился в него нарядиться по такому случаю. Но он остался в своих обычных башмаках, старых и заплатанных. Остальные части его одеяния, подлинные и из его действительного обихода, находятся в двух шкафах по сторонам трона – также поддельного, – на котором сидит манекен: поношенное платье из толстого сукна, шляпа без галуна, продырявленная пулей под Полтавой, сильно заштопанные серые шерстяные чулки. В углу – знаменитая дубинка, – довольно толстая палка с набалдашником из слоновой кости; с ней нам еще предстоит более близкое знакомство.
Приближенные государя, часто видали его неодетым: если ему было жарко, он, нисколько не стесняясь, снимал верхнее платье. Вообще он не признавал стеснений.
II
The souls joy lies in doing![10] Величайший поэт севера разгадал героя великой эпохи, образ которого я стараюсь воскресить, и в нескольких словах выразил весь его темперамент, характер и даже гений. «In Thatendrange war sein wahres Genie»,[11] – сказал также Поссельт. Да, его силой, его величием, его успехом была эта неиссякаемая энергия, делавшая из него и в физическом, и в духовном отношениях самого подвижного, неутомимого, полного «жажды деятельности» человека, из когда-либо существовавших на земле. Нет ничего удивительного, что легенда задумала превратить его в подкидыша, сына родителей-иностранцев: настолько сильно и во всех отношениях не подходит он к той среде, в которой родился! Он был свободен от всяких предрассудков, а его москвичи были полны ими; они были религиозны до фанатизма, он – почти вольнодумец; они опасались всякого новшества, он неустанно стремился к всевозможным нововведениям; они были фаталисты, он – человек инициативы; они стойко держались за внешность и обрядность, он доводил в этом отношении свое пренебрежение до цинизма; и наконец, и в особенности, они – вялые, ленивые, неподвижные, словно застывшие от зимнего холода, или заснувшие нескончаемым сном, он – сгорающий, как мы видели, лихорадкой деятельности и движения, насильственным образом заставляющий их очнуться от их оцепенения и спячки ударами палки и топора.
Любопытно проследить, хотя бы в течение нескольких месяцев, за графической линией его непрерывных передвижений и путешествий.
Достаточно взглянуть на оглавление его переписки с Екатериной, в числе двухсот двадцати трех писем, изданных в 1861 г. Министерством иностранных дел, и на их пометки: Лемберг в Галиции, Мариенвердер в Пруссии, Царицын на Волге, Вологда, Берлин, Париж, Копенгаген… Может закружиться голова. То он в глуши Финляндии осматривает леса, то на Урале забирается в рудники; то в Померании принимает участие в осаде или на Украйне занимается разведением овец; то при блестящем дворе немецкого государя, где сам является собственным послом, то вдруг в Богемских горах, в качестве простого туриста. 6 июля мы застаем его в Петербурге, уходящим в море со своим флотом; 9-го он возвращается обратно в столицу и пишет соболезновательное письмо черногорцам по поводу зверств, учиненных в их стране турками, подписывает договор с прусским посланником, дает указания Меншикову относительно сохранения строевого леса в окрестностях города; 12-го он в Ревеле; 20-го нагоняет свой флот в Кронштадте и снова отплывает с ним. И так из года в год, с начала жизни до конца. Он постоянно спешил. В экипаже он летел в галоп; пешком он не ходил, а бегал.
Когда, в какие часы он отдыхал? Довольно трудно себе это представить. Со стаканом в руках ему нередко случалось засиживаться далеко за полночь, но и тут он спорил, толковал, испытывал своих собеседников резкими переходами от веселья к запальчивости, шутками, выходками плохого тона и взрывами гнева, и назначал аудиенции в четыре часа утра! В 1721 г. после заключения мира со Швецией именно в этот час он вызвал к себе своих двух послов, Остермана и Бутурлина, перед их отправлением в Стокгольм. Он принял их в коротком халате, не прикрывавшем голые ноги, в толстом ночном колпаке, обшитым внутри полотенцем (потому что Петр сильно потел), в чулках, опустившихся на туфли. По словам ординарца, он уже давно прогуливался в таком наряде, ожидая своих уполномоченных, и сейчас же набросился на них, закидывая их вопросами, щупая их во всех направлениях, чтобы убедиться, что они твердо знают свое дело; потом отпустил их, быстро оделся, выпил стакан водки и поспешил на верфи.