Другой монах, руководивший приготовлениями к этой ночной иллюминаций, выслушав переданное ему распоряжение, кивнул и куда-то поспешил, отдав оставшимся распоряжения.
Кардинал же не мог прийти в себя от упоминания о Кампанелле.
— Город Солнца! — гневно восклицал он. — Вот чему учил вас этот Гассенди! Недаром преследуют его братья иезуиты! Город, где будто не будет ни знатности, ни собственности! Все общее! Даже… дети.
— Они принадлежат государству и воспитываются им. Во главе же государства стоят ученые и священнослужители, как и у нас теперь во Франции, где в лице вашего высокопреосвященства воплощено и то и другое. Позволю себе напомнить, что Кампанелла попал в тюрьму тридцать лет назад за организацию заговора против испанского владычества в Южной Италии, безусловно вам враждебного. И вы могли бы указать святейшему папе Урбану VIII, что, предоставив Кампанелле Свободу, он обретет знатнейшего астролога.
Ришелье задумался.
— Астролога? — переспросил он. — А его не ванит за это католическая церковь?
— Католическая церковь не может преследовать астрологов, если они пользовались вниманием не только вашего высокопреосвященства, но и святого папы Павла V и самого Урбана VIII.
— Однако вы осведомлены о многом, слишком о многом, — сердито заметил Ришелье. — Пойдет ли это вам на пользу? Впрочем, пишите, Мазарини, — приказал он.
Тот устроился у стола, взяв у Сирано гусиное перо.
— Боюсь, моя закладная записка не доставит удовольствия испанскому королю, — вслух размышлял Ришелье.
— Клянусь вручить ее только вам, ваше высокопреосвященство. И ради одного этого остаться в живых!
— «Уполномочиваю гвардейца гасконской роты королевской гвардии господина Савиньона Сирано де Бержерака оказать отцу Фоме Кампанелле по прибытии его во Францию, в чем содействовать ему, гостеприимство от имени французского правительства, заверив отца Фому, что он получит достойное его убежище, уважение…»
— И пенсию, — добавил Сирано.
— И пенсию, — многозначительно повторил Ришелье.
Мазарини передал ему бумагу, и кардинал поставил под нею размашистую подпись.
Вручив записку Сирано, он движением ладони отпустил его.
Сирано почтительно раскланялся и направился к двери, стараясь не задеть концом своей длинной шпаги за столики с книгами и развернутыми картами.
Уже вслед ему кардинал заметил:
— Помните, господин де Бержерак, что в гасконскую роту королевской гвардии принимают только живых.
Сирано обернулся.
— Обещаю, ваше высокопреосвященство, после усмирения толпы у костра близ Нельской башни вступить в роту благородного господина де Карбон-де-Костель-Жалу, благодаря вас за оказанную мне честь.
Ришелье, сидя в кресле, величественно наклонил голову, пряча злорадную усмешку.
Когда Сирано вышел, Ришелье деловито сказал Мазарини:
— Постарайтесь, друг мой, чтобы толпа у костра близ Нельских ворот была не меньше…
— Ста человек, — подхватил Мазарини. — Я уже распорядился.
— Вы, как всегда, угадываете мол мысли! Но какой у него нос, Мазарини! Словно он дарован ему самим дьяволом.
— Даже сам сатана не поможет ему этой ночью, — мрачно заверил Мазарини.
— Да, да! И позаботьтесь, чтобы записку взяли там… Завтра она должна лежать на моем столе.
КОСТЕР У НЕЛЬСКОЙ БАШНИ
Не надо думать, что двадцатилетний Сирано де Бержерак покидал кардинальский дворец победителем. Напротив, мгновенный подъем духа, овладевший им перед лицом могущественного кардинала, сменился упадком, и он горько размышлял о своем дерзком отказе от благ приближенного к Ришелье поэта и о рискованном мальчишеском споре с ним об заклад, объясняемых непомерной гордостью, которая скорее прикрывала его слабость, нежели отражала силу. Его гордыня заставила его отказаться от обеспеченности придворного поэта, оставшись вместе со своей свободой творчества в прежней бедности.
Франция XVII века виделась Савиньону совсем не такой, какой выглядит из нашего времени триста с лишним лет спустя. Быть может, великий романист, блистательный Дюма-отец, остривший, что для него «история — гвоздь, на который он вешает свою картину», живописуя на ней дворцовые интриги, любовные похождения и скрещенные шпаги, все-таки был ближе к пониманию молодым Сирано де Бержераком его времени, хотя тот и ощущал чутьем духовную пустоту вокруг себя, клокотавшую несправедливостью, ханжеством, непрерывной борьбой французов против французов, или сводящих между собой мелкие счеты, или защищающих чуждые им интересы враждующих вельмож. А то и натравляемых друг на друга пастырями церкви, принуждающими молиться лишь по-своему.
В ту пору Сирано де Бержерак никак не предвидел, что проложит когда-нибудь путь великим французским гуманистам, таким, как Жан-Жак Руссо, Рабле, Вольтер, подготовившим умы людей к вулкану французской революции.
У Савиньона же даже его детское воспоминание о поджоге отцовского шато никак не связывалось с полыхавшими по всей Франции крестьянскими бунтами, жестоко подавляемыми тем же Ришелье. Зная лишь философов древности и преклоняясь перед современными ему мыслителями Кампанеллой, Декартом, Гассенди, в отличие от них он становился вольнодумцем. Идя дальше проповедуемой Кампанеллой терпимости к любой религии или попытки Декарта при отрицании слепой веры доказать существование бога математически, Сирано, опираясь на материализм Демокрита, развитый Гассенди, готов был вообще отказаться от веры в бога, допускающего на земле торжество зла, жестокости, изуверства и преступлений. Некоторые из пап причастны были и к отправлению неугодных, к ложным обвинениям в ереси, а один раз даже к скандальному обману, когда после смерти очередного папы выяснилось, что он был… женщиной. Причастны многие папы были и к тягчайшим злодеяниям, творимым от их имени святой инквизицией. И бог их, представителем которого, как наместники святого Петра, они себя провозглашали, никогда не приходил на помощь страждущим и несчастным, обещая им избавление от всех бед лишь в загробной жизни.
Сознание всего этого зрело в уме отважного дуэлянта, воспринимавшего жизнь с одной лишь стороны, считающего, что шпага, которой он виртуозно владел, решает все. Однако он с горечью думал, что его успехи могут быть названы «удачами неудачника».
Однако, холодно размышляя, он уже понимал, что вечером, когда враги в неистовой толпе накинутся на него со всех сторон, шпага едва ли окажется лучше перышка.
Шагая по Парижу карет с гербами на дверцах, храпящих, цокающих подковами запряженных цугом лошадей, надменных всадников в шляпах с перьями и подобострастно кланяющихся простолюдинов с унылыми, сытыми или веселыми лицами, толстых, переваливающихся с ноги на ногу матрон и куда-то спешащих хорошеньких парижанок, Савиньон, погруженный в себя, ничего этого не замечал, направляясь прямо а былой свой коллеж. Там он нашел экзекутора и впервые по собственной воле провел вместе с ним три часа в свободном, к счастью, карцере, после чего уснул мертвецким сном.
И ему снилась первая встреча с экзекутором, только что появившимся в коллеже де Бове индейцем из племени майя, которому предстояло истязать провинившегося Сирано двадцатью пятью ударами плетью со свинчаткой. А он, едва закрылась дверь камеры порок, упал на колени перед Савиньоном, приняв его из-за носа, начинающегося выше бровей, за потомка белокожих богов, тысячелетия назад побывавших на полуострове Юкатан. Так экзекутор стал тайным другом «юного потомка богов», обучив его приемам божественной борьбы без оружия с движениями, ускоренными в три—четыре раза, и силой удара, умноженной в десять с лишним раз.
Индеец еле растормошил его, когда начало смеркаться, заставив проделать упражнения на быстроту движений.
Карета кардинала, запряженная бешеными лошадьми, обогнала Савиньона, когда тот еще только шел днем по парижским улицам. Кардинал спешил в Лувр сообщить королю важную весть. Но она не касалась, конечно, ведущихся военных действий, отраженных на разложенных в кабинете Ришелье картах, бесед с послами союзных по Тридцатилетней (как впоследствии ее назвали) войне с обескровленными ею странами, в первую очередь с Испанией и габсбургской династией. Дело на этот раз для короля было куда более важное, способное привести его величество в хорошее расположение духа, которого он со вчерашнего проигрыша в карты пятисот пистолей был лишен.