Поскольку действия Пугачева-Петра III в полной мере соответствовали традиционной для Руси монархической модели, повстанческие казни служили для него убедительным аргументом в пользу своей «истинности», что в целом обеспечивало в глазах пугачевцев легитимность и всему движению во главе с «законным» государем, и чинимым ими кровавым расправам.
Харизматический дар Пугачева-Петра III также реализовывал себя в признании за ним сверхъестественных способностей. Неуязвимость и успешность вождя укрепляли веру бунтарей в богоизбранность и истинность своего предводителя. Его поистине безграничные возможности доказывались, например, мистическим прошлым, скажем, частыми удачными побегами из царских тюрем во время «злополучных» странствований названого императора.
Необычайные качества приписывались народным вожакам и в более ранней истории русского бунта. Так же, с помощью колдовских чар, уходил из-под стражи вождь взбунтовавшейся «черни» Стенька Разин: «Бывало, его засадят в острог... Полежит так маленько, отдохнет, встанет. “Дай, – скажет, – уголь!” Возьмет этот уголь, напишет тем углем на стене лодку, насажает в ту лодку колодников, плеснет водой: река разольется от острога до самой Волги; Стенька с молодцами грянут песни – да и на Волгу! Ну и поминай как звали!» [143; 318].
В 1773 – 1774 годах убежденность пугачевцев в том, что движение возглавляет подлинный император Петр III, крепла в результате успешной борьбы с правительственными войсками. Повстанцы рассуждали, что «если в это был Пугач, то он не мог бы так долго противиться войскам царским» [85; 328]. «Притом же все были поощряемы ево смелостию и проворством, ибо когда случалось на приступах к городу Оренбургу или на сражениях каких против воинских команд, то всегда был сам напереди, нимало не опасаясь стрельбы ни из пушек, ни из ружей. А как некоторые из ево доброжелателей уговаривали ево иногда, чтоб он поберег свой живот, то он на то говаривал: “Пушка-де царя не убьет! Где-де ето видано, чтоб пушка царя убила?”» [87; 100].
Приписной заводской крестьянин Семен Котельников на допросе в конце октября 1774 года «вразумлял» следователя: «Да и потому каждому разуметь можно, что, естли бы де подлинно не государь был, то бы давно полки были присланы; а хотя-де две роты с майором присланы, и те безъизвестно пропали... его высокопревосходительство, господин генерал-аншеф и разных ординов кавалер, Александр Ильич Бибиков съехался з государем и, увидя точную ево персону, устрашился, и принял ис пуговицы крепкого зелья, и умер» [89; 347].
Данные примеры показывают, как успехи повстанцев незамедлительно отражались на повышении «рейтинга» их вожака, воспринимались свидетельством его высоких достоинств. И напротив, поражения повстанческой армии вели, образно говоря, к понижению «котировок» пугачевских «акций». Красноречиво свидетельствуют об этом, например, слова заводского крестьянина Харитона Евсевьева: «…а как Волгу переехали, то он стал помышлять, что то есть не государь, да и что везде он войсками разбиваем» [89; 336].
Монархическая мифология, столь активно проявлявшая себя в ходе пугачевского бунта, означала безусловное признание за Пугачевым-Петром III исторически сложившихся монарших прерогатив. Власть на Руси издавна была лишена каких-либо ограничений и основывалась на отождествлении прав суверена с правами полного собственника. Поэтому перед лицом всемогущего монарха одинаково бесправными были все подданные, которые, следовательно, различались не столько своими правами, сколько обязанностями.
Этот традиционный устой начал несколько разрушаться в XVIII столетии, особенно после появления в 1762 году манифеста о вольности дворянства. Данное обстоятельство привело к сумбуру в умах населения, считавшего, что процесс раскрепощения должен затрагивать интересы всех, а не только привилегированных сословий. В результате среди крестьян все активней стали циркулировать слухи о вероятном освобождении от помещичьей зависимости. Бытование подобных настроений в какой-то мере спровоцировало Пугачева в самый напряженный момент бунта издать «жалованную грамоту крестьянству» – манифест от 31 июля 1774 года. В то же время, ощущая себя всесильным душ вершителем, Пугачев-Петр III в равной степени считал ответственными перед его «императорским величеством» не только представителей господствовавших классов, но все не согласное с ним население, без различия их социального статуса.
Продолжая эту мысль, с неизбежностью приходишь к выводу: если, например, какие-то крестьяне, казаки, прочие простолюдины оставались на стороне правительства или лояльными ему, то для Пугачева-Петра III они становились злейшими врагами, заслуживавшими сурового наказания. Поэтому в перечне жертв пугачевских расправ можно неоднократно встретить упоминания о казненных солдатах, мастеровых и работниках, крестьянах, аптекарях и лекарях, дьяконах, дьячках и пономарях, разночинцах, дворовых людях, казаках и т. п.
Казнью Пугачев грозил не только дворянам, но всем непокорным: «И буде кто против меня будет противник и невероятен, таковым не будет от меня милости: голова рублена и пажить ограблена». «А ест-ли кто, сверх сего моего, до всего народа чинимаго милосердия, останется в своем недоразумении, тот уже напоследок восприимет от меня великое истязание и ничем себя не защитит» [33; 28, 35].
И все же этот аспект проблемы мало впечатляет ученых, зачастую предпочитающих настаивать на том, что жертвами пугачевского бунта были в основном дворяне. Безусловно, для такой трактовки были основания. Так казалось уже современникам событий, такая версия утвердилась и в исторической литературе. Например, видный пугачевец Леонтий Травкин утверждал, что Пугачев приказывал ему не щадить дворян, и «ежели кто помещика убьет до смерти и дом ево разорит, то дано будет жалования – денег сто, а кто десять дворянских домов разорит, тому тыща рублев и чин генеральский» [90; 7].
Подтверждается расхожее мнение и словами самого Пугачева, который, очевидно побуждаемый следователями, акцентировал внимание на убийствах именно дворян: «Что же касается до истребления дворян, то также происходило от него и от его толпы подлинно по остервенению скверных их душ, случайно и по жалобам крестьян, с таким только намерением, чтоб дворяне неl мешали умножать его толпы, а чрез то в и крестьяне, как их великое множество, не имели в том от господ своих страха» [36; 222]. «Дворян и офицеров, коих убивал большою частию по представлению яицких казаков, – утверждал Пугачев на допросе, – а сам я столько жесток отнюдь не был, а не попущал тем, кои отягощали своих крестьян, или командиры – подчиненных, также и тех без справок казнил, естли кто из крестьян на помещиков в налогах доносил» [36; 103 – 104].
Даже казачий фольклор сохранил подобный лейтмотив. Он отразился, например, в диалоге «графа Панина» и «вора Пугачева»:
– Много ли перевешал князей и боярей?
– Перевешал вашей братьи семь сот семи тысяч [66; 266].
И тем не менее очевидно, что дворяне, офицеры и чиновники составляли только часть всех казненных пугачевцами. Поэтому более правильным представляется говорить об отсутствии сословной направленности повстанческих казней. Жертвами бунтовщиков могли стать люди любой социальной и национальной принадлежности без различия пола и возраста. Выбор «мишени» в бескомпромиссном противоборстве неизбежно определялся традиционно понимаемым общественным разделением, культурно-символической оппозицией добра и зла: «свой» всегда стоит за правое дело (дело Бога), «чужой» (неверный) этому делу – безусловный враг (одержим дьяволом). «Такие воззрения позволяли и вынуждали лишить статуса “ближнего” всех, кто объективно служит не небесному, а адскому владыке. Отвергающие “православное” подданство – еретики, иноверцы – вполне последовательно приравнивались к принявшим противоположное подданство, значит, покровительство нечистой силы» [9; 175, 177].
Безусловно, с точки зрения Пугачева-Петра III, все, кто ему не подчинялся, были клятвопреступниками, нарушившими верноподданническую присягу. Следовательно, они являлись изменниками. Но царь – помазанник Божий, поэтому измена ему – это страшный грех, грешникам же уготованы адские муки и на том, и на этом свете. «А в противности поступка всех, от первого до последнего, в состоянии мы рубить и вешать, дабы никто к искушению диавольскому себя не предавал», – заявлялось, например, в одном из пугачевских указов [33; 32].