А между разбросанными по всей Европе этапами его армейской службы, которая, казалось, вся сосредоточилась на искусстве, он процитировал тост из любимой книги о похождениях Уленшпигеля: «tis tydt van te beven de klinkaert…»
Люд, закоренелый выпивоха, доводил себя до опьянения собственными речами и безо всякого алкоголя.
Потсдам отрезвил нас. На перроне полно народной полиции. Из репродуктора раздаются команды с саксонским акцентом. По требованию пограничной полиции мы вновь предъявили документы, после чего поехали по территории Западного Берлина: сосновые леса, участки дачных кооперативов, первые руины.
Люд опять замолчал, привычно вздыхая, и неожиданно, без всякой на то причины, скрипнул зубами, что побудило автора будущего романа сделать его прообразом своего персонажа, прозванного Скрыпуном; когда поезд прибыл на вокзал «Цоологишер Гартен», Люд как бы между прочим предложил мне переночевать в его мастерской на Груневальдштрассе.
Откуда он узнал, что у меня нет ночлега? Может, он боялся остаться один, наедине с сами собой, посреди незавершенных скульптур?
Там мы пили стаканами шнапс, не вспоминая тост из «Уленшпигеля», а закусывали тем, что он предусмотрительно захватил с собой: копченой скумбрией с яичницей-болтуньей, которую он, поперчив и посолив, зажарил на маленькой сковородке в кухоньке при мастерской.
Улегшись на одной из двух коек в каморке, я быстро заснул, но перед этим заметил, как Люд, стоя между закутанных тряпками глиняных фигур, тер наждачной бумагой гипсовый бюст женщины, профиль которой напоминал его далекую возлюбленную.
На следующий день я нашел на Шлютерштрассе комнату, которую снял за двадцать марок в месяц у седой вдовы с завитыми волосами. «Разумеется, никаких дам приводить не разрешается», — потребовала она.
В забитой ненужной мебелью комнате жильцу предоставлялась старомодная дедовская кровать. Настенные часы стояли, как бы символизируя собой, что время прекратило свое движение. Хозяйка сказала: «Муж заводил часы сам, не позволял это делать никому другому, даже мне».
По заверению хозяйки, кафельная печка топилась в конце каждой недели; естественно, за дополнительную плату.
Ежемесячную стипендию, которую я получал из шахтерской страховой кассы, недавно повысили с пятидесяти до шестидесяти марок. Кроме того, хозяйка «Чикоша», чей муж Отто Шустер погиб в результате несчастного случая при невыясненных обстоятельствах, отстегнула мне за портретный барельеф своего мужа весьма приличную сумму. Я заплатил за квартиру вперед со всеми надбавками.
Вычурная лепнина на фасаде дома, где я обрел теперь постоянный адрес, была лишь немного побита осколками и в основном сохранилась. Боковые пристройки были уничтожены бомбежкой в конце войны, а главное здание осталось стоять словно последний коренной зуб. Позднее, когда началась весна, я разглядывал из окна уцелевшее, во внутреннем дворике каштановое дерево, на котором поблескивали набухшие почки.
Напротив моего дома среди руин прежнего здания высились остатки фасада, но справа и слева по улице руин больше не было, только расчищенные пустыри, над которыми кружил ветер, сейчас нося снежную массу, а позднее взметая пыль; она равномерно распространялась по городу, поэтому когда я ходил куда-нибудь — скажем, в расположенное неподалеку, на Штайнплац, Высшее училище изобразительных искусств или в адресный стол, чтобы зарегистрироваться, — то коричневая пыль всюду скрипела у меня на зубах.
Надо всем Берлином, над его восточным и тремя западными секторами висела пыль. Но после снегопада воздух очищался, тогда он казался настоящим воздухом Берлина, прославленным в популярной песне; из радиоприемника хозяйки, стоявшего на кухне, постоянно гремел этот незабываемый шлягер — «Воздух Берлина».
Лишь спустя десятилетие я написал длинное стихотворение: «Говорит Великая разборщица завалов», где в последней строфе звучит «Аминь!»:
«…Распыленный Берлин./ Пыль взлетает,/ опять оседает./ Великая разборщица развалов/ объявлена святой».
Здесь все было крупномасштабней, но зияло и больше пустот, так что казалось, будто с конца войны прошло меньше времени. Между огромных брандмауэров открывались широкие пространства. Новостроек почти незаметно, зато множество дощатых киосков и ларьков. Курфюрстендамм тщетно пытался выглядеть элегантным променадом. Только на Харденбергерштрассе между вокзалом «Цоологишер Гартен» и станцией метро «Ам Кни», позднее «Эрнст-Ройтер-плац», неподалеку от Штайнплац, высились строительные леса, из которых вскоре вылупилась четырехэтажная уродина Берлинского банка.
Итак, я на новом месте. Едва я приехал, с меня тут же сдуло весь дюссельдорфский налет. А может, мне всегда легко удавалось избавляться от балласта, не оглядываться назад, быстро осваиваться в новых обстоятельствах?
Во всяком случае, Высшее училище изобразительных искусств приняло меня по-свойски, будто его здание уцелело в годы войны специально для меня. Да и Карлу Хартунгу, моему новому учителю, не понадобилось много слов. Он представил меня своим студентам, а также натурщице, у которой как раз был перерыв и она вязала что-то вроде носка.
Мне отвели крючок для комбинезона в гардеробе и скульптурный станок. Лотар Месснер, выходец из Саара, предпочитавший, как и я, самокрутки, угостил меня табаком. Я оказался в мужской компании, единственной женщиной среди нас была ученица Хартунга коренастенькая Врони.
За главным зданием училища и за внутренним двором, засаженным деревьями, находились мастерские профессоров, которые вели классы скульптуры: Шайбе, Синтенис, Ульман, Гонда, Дирекс, Хайлигер и Хартунг, а также мастерские их учеников. Из окон нашей мастерской виднелся пустырь, слева — здание Технического университета, а справа — угол Музыкального училища. Подальше грудились остатки развалин, наполовину заросшие кустарником.
Выполненные по глиняным моделям скульптуры учеников Хартунга хотя и позволяли угадать влияние наставника, однако имели вполне самостоятельный характер. Единственная ученица придала черты собственного тела фигуре лежащей обнаженной женщины. Похоже, она была самой талантливой.
Атмосфера в нашей мастерской отличалась, пожалуй, здравомыслием. Никакой богемистости, никаких претензий на гениальность. Самый молодой студент Герсон Ференбах происходил из семьи шварцвальдских резчиков по дереву. Двое или трое приезжали из Восточного Берлина; их кормили в студенческой столовой соседнего Технического университета самой дешевой едой для «восточников». Ференбах показал мне, где поблизости, в магазине «Бакалея Хоффманна», можно купить недорогой хлеб, яйца, маргарин и мягкий сыр.
Уже в первую неделю я «проставился», нажарив для всех на электроплитке свежей селедки, обвалянной в муке; селедку я купил накануне, заплатил всего тридцать пять пфеннигов за фунт. Впредь я и кормился преимущественно свежей селедкой, которую покупал на еженедельном рынке.
Сразу по приезде я, помимо обязательной работы со стоящей обнаженной натурой, приступил в качестве свободной композиции к небольшой скульптуре, изображавшей курицу, которая позднее была обожжена и стала моей первой терракотовой фигурой. Это был отголосок моей поездки по Франции, когда я рисовал кур и петухов; они еще долго служили мотивами для моих стихов и рисунков — вплоть до сборника «Преимущества воздушных кур».
Во время одного из своих проверочных обходов Хартунг, обычно державший определенную дистанцию по отношению к ученикам, рассказал, как однажды — «будучи солдатом в период оккупации», корректно добавил он — посетил парижское ателье румынского скульптора Бранкузи. На него произвел сильное впечатление пластический язык Бранкузи, его «поэтизация базовых форм». Глядя на мою незаконченную курицу, он повторил одну из своих излюбленных сентенций: «Натура, но при этом вполне осознанная».
Его высказывания были здравыми, ясными, подобными дневному свету из больших окон мастерской. Он носил аккуратную темную эспаньолку. Человек с постоянной склонностью к самодисциплине. Он применял модное понятие «абстракции» к любому предмету или телу, от которых следовало абстрагироваться. Я оставался в своих работах вполне предметным, что не противоречило его пониманию абстракции. А вот запах жареной селедки, доносившийся сквозь смежные двери в профессорскую мастерскую, его раздражал, однако Хартунг входил в наше бедственное положение и даже время от времени угощал студентов картофельным салатом с котлетами, которые закупал в магазине «Бакалея Хоффманна». Он дружил со Шрибером и позднее вполне терпимо относился к растущему влиянию друга на своих студентов.