Возникли, к примеру, опасения, что в советскую оккупационную зону переведут всех военнопленных, которые были родом из восточных немецких земель. Поговаривали, будто англичане сдали русским целые казачьи полки, сражавшиеся на нашей стороне, из-за чего казаки, страшась мести, целыми семействами или большими группами кончали жизнь самоубийством.
Затем пошла молва о предстоящих массовых освобождениях. А в промежутке судачили о том, будто самых молодых отправят в Америку на перевоспитание. Пожилые солдаты ехидничали: дескать, там выбьют из молокососов нацистскую дурь.
Дольше всех держался слух о якобы уже давно запланированном, а теперь окончательно принятом решении, согласно которому всех разоруженных немецких военнопленных вооружат заново. А именно американской военной техникой: «Танками „шерман“ и прочим…»
Своими ушами слышал, как один фельдфебель говорил: «Будем теперь против Иванов воевать вместе с американцами. Мы им нужны. Без нас они нипочем не справятся…»
Фельдфебелю поддакивали. Рано или поздно война против русских начнется снова, ясное дело. Только об этом американцам стоило подумать, когда Иваны еще находились за Вислой. Хотя, дескать, реальная возможность представилась только теперь, когда нет Адольфа и прочих бонз, вроде Геббельса и Гиммлера, а других прикончили, как Геринга.
«Да, наш фронтовой опыт борьбы с красным нашествием еще понадобится. Мы-то знаем, каково сражаться с Иванами, особенно зимой. Американцы такого не нюхали».
«Только без меня. Я сразу когти подорву. Два года торчал под Ленинградом, затем в припятских болотах, а напоследок — на Одере. С меня хватит!»
Подобные слухи оказались пророческими — ведь Аденауэр и Ульбрихт соответственно отоварились у союзников, благодаря чему возникли две немецкие армии, — однако и они со временем приутихли, не утратив, впрочем, определенной правдоподобности.
Но даже самые воинственные из курсировавших слухов, которые принимало на веру и распространяло дальше немалое число пленных — а некоторые офицеры уже начали надраивать свои ордена, — не могли приглушить всеобщую потребность заниматься самообразованием, приобретать профессиональные знания, укреплять религиозную веру, получать эстетическое удовольствие. Что до меня и других слушателей кулинарных курсов, то никто из нас не горел желанием, надев американскую форму, воевать ради спасения Запада или чего-нибудь еще. Мы вновь и вновь миролюбиво предавались гастрономическому гипнозу, помогавшему забыться от гложущего голода.
Наверное, поэтому я считаю, что академическая пара часов на тему «гусь», которая последовала все-таки сразу же или вскоре за занятием, посвященным свинье, весьма значительно повлияла на мое собственное кулинарное искусство и вообще на становление моей личности. Оглядываясь назад, я вижу себя, с одной стороны, закомплексованным юнцом, лелеющим свои смутные вожделения, а с другой — рано повзрослевшим циником, который насмотрелся на изуродованные трупы и повешенных солдат. Кто раз обжегся, опасается любого огня; вот и я, лишившийся всяческой веры, будь то вера в Бога или Вождя, признавал теперь единственным авторитетом — если отвлечься от старшего ефрейтора, с которым пел в темном лесу «Гансик боится, страшно ему…» — только этого высокого, сухопарого и уже седого человека с лохматыми бровями, нуждавшимися в расческе. Словом и жестом он умел приглушить мой голод, пусть даже всего лишь на несколько часов.
Наш шеф-повар, на уроках которого разная домашняя скотинка побывала под ножом, а также мариновалась дичь, начинялись колбасы, готовилась рыба и другие дары моря, продолжает оказывать на меня столь сильное влияние, что я и сегодня, начиняя бараний кострец чесноком и шалфеем или обдирая шершавую кожу с телячьего языка, чувствую на себе придирчивый взгляд Шефа.
Его наставнический присмотр я ощущал и тогда, когда, пригласив к себе домой на Нидштрассе в берлинском районе Фриденау философа Эрнста Блоха, я готовил к праздничному ужину фаршированного гуся, поскольку дело происходило в День святого Мартина, и размышлял, начинить ли гуся яблоками или, как советовал маэстро, каштанами. Но в любом случае ученик не забывал наказа: «Гусь немыслим без эстрагона!»
Тогда, в конце шестидесятых, когда, благодаря обилию восклицательных знаков, революция состоялась хотя бы на бумаге, я принял решение в пользу каштанов. А Блоху положил на тарелку половину гусиной грудки, крылышко, а еще косточку-дужку, которую называют «вракой», что тут же побудило философа разразиться пространным монологом. Похвалив каштановую начинку, он рассказал за ужином Анне, мне и четверым удивленным детям — порой с сокращениями, а иногда с затяжными длиннотами — нескончаемую сказку о незавершенном человеке, но ходу которой он перескакивал от Томаса Мюнцера к Карлу Марксу и его мессианству, а оттуда к старине Шеттерхэнду, то есть Карлу Маю; он был то громогласен, как Моисей, вещавший с горы Синайской, то напевал мотив из Вагнера, после чего напомнил об устных истоках литературы и уже тише заговорил о том, что прямохождение является символом человеческого достоинства, и, наконец, обратившись еще к одной сказке — кажется, это были «Гензель и Гретель», — Блох поднял обглоданную «враку», над его челом пророка замерцал нимб, и мы услышали провозглашение его столь часто цитируемого Принципа Надежды, вслед за которым прозвучал панегирик небылицам вообще и Утопиям в частности.
Сидевшие за столом дети — Франц, Рауль, Лаура и маленький Бруно — смотрели на нашего необычного гостя, открыв рты, и слушали его так доверчиво, как некогда я внимал моему маэстро, бессарабскому шеф-повару, дававшему наказ обязательно сдабривать любую начинку для фаршированного гуся эстрагоном.
Внезапно он исчез. Не стало шеф-повара, который утихомиривал наш голод словами: «Прошу покорно, судари мои». Поговаривали, что его забрали по приказу откуда-то сверху. Последний раз его видели в джипе, по бокам два чина военной полиции в белых сверкающих касках.
Поползли всяческие слухи. Мол, командующий Третьей американской армией генерал Паттон, чья откровенная ненависть к русским, звучавшая в его выступлениях, давала пищу досужим разговорам о том, что вскоре нас вооружат и отправят на новый Восточный фронт, — так вот этот стратег якобы затребовал к себе нашего кулинара, который пользовался международной известностью, дабы тот обслуживал в качестве личного повара как самого генерала, так и его высокопоставленных гостей.
Позднее, когда генерал Паттон погиб в результате вроде бы несчастного случая, вновь пошли слухи: дескать, на самом деле генерала убили — по всей вероятности, он был отравлен. Подозрение пало на личного повара, нашего непревзойденного маэстро по части воображаемой кулинарии. Его арестовали, а вместе с ним отправили за решетку еще десяток тайных агентов и сомнительных личностей. Сам судебный процесс и его документы были засекречены по распоряжению некоего немецкого эксперта в области спецслужб. Неплохой сюжет для писателя и киносценариста.
Что до меня, то исчезновение маэстро, якобы ставшего генеральским поваром, сразу же ужесточило мой голод. Уже в наши дни у меня возник соблазн написать детективный киносценарий, в котором под воздействием южноевропейской кулинарии генерал Паттон делает громкие заявления, ведущие к разжиганию новой войны; маэстро подвергает себя опасности, ибо от подстрекателя войны желает избавиться не только НКВД, его хотят устранить и западные спецслужбы: Паттон слишком агрессивен, нетерпелив, позволяет себе говорить лишнее, причем чересчур открыто и совсем не ко времени. Паттона нужно убрать — например, с помощью фаршированного гуся, которого сдобрят не только эстрагоном, но и ядом…
Примерно так могли бы выглядеть в киносценарии новые приемы «холодной войны», там можно было бы подробно описать становление «Организации Гелена» в качестве зародыша западногерманской разведки; подобный фильм мог бы стать неплохим подспорьем для развития киноиндустрии.