Тюнагон не мог не понимать, что, рассказывая ему со столь простодушным видом об этой девушке, Нака-но кими рассчитывала прежде всего оградить себя от его домогательств. Тем не менее он был растроган. «Мое присутствие ей явно неприятно, — подумал он, — и все же она готова терпеть. Не потому ли, что оценила наконец мою преданность?» И сердце его затрепетало.
Было уже очень поздно, и госпожа, опасаясь любопытных взглядов, предусмотрительно удалилась в глубину покоев. Ничего другого и ожидать было невозможно, однако Тюнагон почувствовал себя обиженным. На глазах у него навернулись слезы, и только присутствие дам заставило его сдержаться. Глубокое волнение охватило Тюнагона, но, понимая, сколь губительны могут быть последствия как для госпожи, так и для него самого, он призвал на помощь все свое самообладание и ушел, вздыхая печальнее обыкновенного. «Что станется со мной, ежели она и впредь будет занимать все мои мысли? — спрашивал он себя. — Какие мучения ждут меня? О, если б можно было достичь желаемого, не подавая повода к молве!»
Вступив на зыбкую тропу любви, Тюнагон совершенно потерял покой. Всю ночь, не смыкая глаз, предавался он мечтам, которых исполнение не принесло бы добра ни ему, ни Нака-но кими. «Она сказала, что эта девушка очень похожа на ее сестру, но можно ли этому верить? — думал он. — Увидеть ее не составит особого труда, ибо она занимает весьма невысокое положение. Но скорее всего меня ждет разочарование. Так стоит ли?» Похоже, что Нака-но кими напрасно старалась возбудить в нем любопытство.
Тюнагон давно уже не бывал в Удзи, и с каждым днем прошлое казалось ему все более и более далеким. Но вот в конце Долгой луны, измученный воспоминаниями, он наконец отправился туда.
Повсюду царило унылое запустение, лишь ветер, гуляя по саду, срывал листы. Вокруг не было ни души, только журчащие ручьи охраняли покой этого старого жилища. Безотчетная грусть овладела сердцем Тюнагона, в глазах потемнело от слез. Он спросил монахиню Бэн, и его провели к поставленному у входа зеленовато-серому переносному занавесу.
— Простите меня, недостойную, — говорит она, не показывая ему своего лица, — за это время я стала еще безобразнее, и мне стыдно…
— Я понимаю, как вам тяжело, — отвечает Тюнагон. — Я и сам страдаю оттого, что рядом со мной нет никого, кто разделил бы мое горе, с кем можно было бы вспомнить прошлое. Дни и луны текут унылой, однообразной чередой…
Глаза его полны слез, а уж о старой монахине и говорить нечего…
— Вот и снова осень, — с трудом произносит она. — Подумать только, еще год назад госпожа была жива. Как она страдала, несчастная… Причины для печали находятся всегда, и все же осенью, когда ветер словно проникает до самой глубины души… Я слышала, что опасения моей бедной госпожи оправдались?.. Как это грустно, право…
— Все так или иначе уладится, была бы жизнь длинна. Меня постоянно мучит сознание собственной вины, ведь это из-за меня ваша госпожа ушла из мира, так и не обретя покоя. Если же говорить о нынешнем поведении принца, то оно более чем обычно, и никаких оснований для беспокойства нет. Невозможно примириться лишь с мыслью о вечной разлуке. Разумеется, всем нам «раньше или позже» (326) суждено растаять в небе тонкой струйкой дыма, и все же…
И Тюнагон снова заплакал.
Призвав к себе Адзари, он принялся обсуждать с ним, какие сутры и священные изображения следует подготовить к дню скорби.
— Иногда мне кажется, что я не должен приезжать сюда, — говорит он, — ибо это только усугубляет мои страдания. Право, напрасно… Мне подумалось как-то, что неплохо было бы, разобрав главный дом, перенести его поближе к храму и превратить в молельню. По-моему, чем быстрее это будет сделано, тем лучше.
И, набросав на листке бумаги примерное число молелен, галерей и монашеских келий, Тюнагон передает листок Адзари.
— О, такое благодеяние… — почтительно отзывается тот.
— Возможно, я проявляю некоторую жестокость, вознамерившись изменить облик этого прекрасного места, выбранного покойным принцем для своего жилища, но я уверен, что он и сам распорядился бы подобным образом, когда б не тревога за судьбу дочерей. Ведь вы знаете, как высоки были его устремления. Теперь этой усадьбой владеет супруга принца Хёбукё, и дом можно считать собственностью принца. Поэтому мне не хотелось бы превращать его в храм, оставляя на прежнем месте. Это было бы слишком большим самоуправством с моей стороны. К тому же дом стоит у реки на совершенно открытом месте… Я полагаю, что лучше перенести его отсюда, а здесь построить что-нибудь другое.
— Достойное намерение. Говорят, что когда-то в старину жил человек, который, не желая расставаться со своим умершим сыном, положил его останки в мешок и много лет носил на спине. Однако в конце концов благодаря проповедям Будды он бросил мешок и вступил на путь просветления. Глядя на дом покойного принца, вы смущаете сердце воспоминаниями, и это еще более привязывает вас к миру. Если же вы превратите его в храм, перед вами откроется путь к грядущему спасению. Так что лучше всего немедля приступить к работам. Справьтесь у ученых-календарников о наиболее благоприятном дне и пришлите двух-трех умелых плотников. Что касается внутреннего убранства, то, следуя заветам самого Будды…
Отдав соответствующие распоряжения, Тюнагон призвал людей из своих окрестных владений и повелел им выполнять все указания Адзари. Тем временем день подошел к концу, и он решил остаться в Удзи на ночь.
Вечером он долго бродил по дому, понимая, что видит его в последний раз. Статуи будд были уже перевезены в храм, и в покоях оставалась лишь самая простая утварь, необходимая монахине. «Сколь унылым было ее одинокое существование, — невольно подумал Тюнагон. — А что будет с ней теперь?»
— По некоторым соображениям я полагаю необходимой перестройку главного дома, — сказал он. — Пока будут вестись строительные работы, вам придется пожить в галерее. Если вы захотите переправить какие-то вещи госпоже в столицу, призовите к себе кого-нибудь из моих людей, и они сделают все, что вы прикажете.
Обсудив с монахиней дела, Тюнагон прошел в опочивальню. При других обстоятельствах он вряд ли стал бы приближать к себе эту престарелую особу, но в ту ночь попросил ее устроиться поближе и долго беседовал с ней о прошлом. Рядом не было никого, кто мог бы подслушать их разговор, и монахиня воспользовалась этим для того, чтобы рассказать ему кое-какие подробности о покойном Эмон-но ками.
— Помню, как господину сообщили о вашем появлении на свет. Дни его были уже сочтены, и как же он кручинился, что никогда не увидит свое дитя! Его лицо и теперь стоит перед моими глазами… Могла ли я предполагать тогда, что в конце своей поразительно долгой жизни мне удастся встретиться с вами? О, я уверена, наша встреча — это воздаяние, ниспосланное мне за то, что я до последнего часа была возле своего господина. Думая об этом, я и радуюсь, и печалюсь. Мне стыдно и горько, что я прожила столь долгую и, поверьте, нелегкую жизнь. Я многое видела на своем веку. Госпожа просила меня приезжать иногда к ней в столицу, да и сейчас нередко пеняет мне за то, что я будто бы забыла ее и не желаю покидать своего уединенного жилища, но ведь считается, что присутствие особы, переменившей обличье, не приносит людям добра, и я не думаю, чтобы кто-нибудь, кроме, пожалуй, самого будды Амиды, был бы рад меня видеть.
Затем она столь же подробно рассказала Тюнагону о своей покойной госпоже, припомнила все связанные с нею обстоятельства, слова, сказанные по тому или иному случаю, песни, сложенные в честь весенних цветов и алых листьев… Она не забыла ни одной, даже самой незначительной, и хотя голос ее дрожал от старости…
«Как ни простодушна, как ни робка была ушедшая, — думал, слушая ее, Тюнагон, — она обладала удивительно тонкой, чувствительной душой. Супруга принца Хёбукё превосходит сестру яркостью черт и живостью нрава, к тому же она умеет быть холодной и неприступной с теми, кто ей не по душе… У меня нет причин жаловаться, ибо со мной она неизменно любезна, но надеяться на большее я тоже не могу». Вспомнив о девушке, которую Нака-но кими считала живым подобием своей старшей сестры, Тюнагон решил воспользоваться случаем и расспросить о ней Бэн.