И все-таки… Быстро пошел я к большой аудитории, где проходил конгресс. Постепенно я замедлил шаг. Действительно, что я скажу? «Простите, товарищи и господа, но здесь Лопоухий забыл тетрадку, я не знаю, кто он и где он сидел, но пошарьте, пожалуйста, каждый возле себя…»
Я решил дождаться конца заседания, закурил сигарету и начал кругами прохаживаться около входа в аудиторию. Мимо проходили знакомые сотрудники, здоровались и шли по своим делам. А я все ходил по пустому холлу. Наверное, я очень странно выглядел тогда.
Терпения моего хватило ненадолго — никогда не прошу себе этого. Я начал размышлять, что Лопоухому уже все равно ничем не поможешь и какая разница, лежит ли где его тетрадь или нет.
Очень скоро я убедил себя в том, что все это меня совершенно не касается. Я сделал все, что мог. Остальное — дело врачей и других непосредственно заинтересованных лиц. А я тут ни при чем. От жары у меня вспотели руки, я разжал кулак. На пол упал грязный бумажный комочек.
Я поднял его и бросил в монументальную каменную урну.
До конца рабочего дня оставался еще час, я вернулся в лабораторию. Это было 26 августа…
В моей комнате все было по-прежнему. Казалось, я отлучился на несколько минут. К столу плотно прилипли листки бумаги с хорошо знакомыми каракулями. Пиджак мой обвис, как халат арестанта. Воздух был густой и горячий. Жара и не думала спадать. Я посмотрел на давно знакомые и порядком надоевшие мне аксессуары кабинета и почувствовал досаду. Черт побери, все это вижу каждый день в течение многих лет, а сегодня на меня налетело неожиданное, и я… я сбежал от него в свою скорлупу, свою норку, где мне тепло и сухо. Странное дело, мы вечно ищем новое, но никогда не готовы с ним встретиться. Либо оно не такое, как мы думали, либо пришло не тогда, когда надо…
В следующую минуту лифт отжал мои внутренности к горлу. Я мчался вниз, назад, на розыски Лопоухого.
Представляю, какой идиотский был у меня вид, когда я шарил в урне. Удивленные улыбки проходивших мимо людей кололи мой затылок. Но мне было уже все равно. В ноздри бил тревожный ветер, которым дышал Шерлок Холмс. Я шел по следу. Когда человеком овладевает азарт разведчика, в нем появляется что-то от хорошей гончей собаки.
Я старательно разгладил бумажку и побежал к телефону. Г… Г… Это Арбат. Значит, приятель Лопоухого живет в одном из старинных районов Москвы. В каком-нибудь обветшалом особнячке…
Женский голос глубоко контральтового тембра сказал;
— Марья Иванна слушает.
Мне пришлось довольно долго втолковывать Марье Ивановне суть дела. Постепенно все прояснилось. Оказалось, что «Вал. Ник. Курил.» — это Валерий Николаевич Курилин, молодой геолог. Но его, к сожалению, сейчас нет. Он в экспедиции. Знает ли она его приятеля, такого — с круглой головой и массивным подбородком? Нет, не знает. К Валюшке тут многие ходят. Такого смешного немножко, с оттопыренными ушами? Ах, так, может, это Борис? Школьный дружок Валерия. Как же, как же. Борис Ревин, они и в университете вместе учились. Последнее время он почти не бывал у них. Может быть, не он? А кому же еще быть? Смешной и уши торчат? Он! Так что же с ним такое?
Я постарался возможно ярче описать состояние Лопоухого. В трубке наступила тишина. Хрипло потрескивала мембрана. Наконец моя собеседница сказала:
— Я сейчас приеду.
Я немножко оторопел.
— То есть, простите, куда?
— Ну где он у вас находится? В поликлинике, что ли? Вот туда и приеду. А как же? Ведь он почитай что сирота. Ждите меня.
Я бросился к Дон-Кихоту.
— Ваш подопечный уже отправлен в больницу на Ленинском проспекте. Мы не имеем права долго задерживать у нас больных, — сказал мне старик.
Я решил подождать Марью Ивановну здесь. В длинном коридоре было много людей. Между темными человеческими фигурами чахло сочился рассеянный солнечный свет. Медсестра, макнув ручку в пузатую чернильницу, спрашивала каждого вновь вошедшего больного: «Ваш номер?» — и нацеливала перо на посетителя. Речь шла о номере медицинской карточки.
Марью Ивановну я узнал сразу, хоть никогда ее раньше не видел. Уж очень она отличалась от нашей университетской публики. Ей было далеко за пятьдесят, в левой руке она сжимала бежевую хозяйственную сумку, большую, на молниях. Она двигалась размашисто и уверенно. В ее походке чувствовались долгие годы тяжелой работы в поле, а может быть, за станком и стояние в очередях по магазинам, когда ноги гудят после восьмичасовой смены, и бессонные ночи над больными детьми…
Она пожала мне руку уверенно и крепко.
— Где врач? Я хочу с ним поговорить…
Я проводил Курилину к Дон-Кихоту. После нескольких вступительных фраз она спросила:
— Какая же у него болезнь?
Дон-Кихот пустился в отвлеченные рассуждения о том, как трудно определить характер заболевания вот так, с ходу, не зная человека, его особенностей. Старуха прервала его:
— Вам тыщу анализов надо сделать? Да в «Истории болезни» кучу умных слов написать? И все равно не будете знать! Так и скажите прямо — не знаю. Оно справедливее будет-то!
Дон-Кихот начал медленно закипать. Нижняя челюсть у него отвалилась, огромный кадык торчал, как пика.
— И не обижайтесь, пожалуйста, — урезонивающе сказала Марья Ивановна, — я вашего брата, врача, знаю. Самою чуть в гроб не вогнали. Давай-ка адресок, куда Бориса сунули. Ответственности побоялись? Знаю я, как это бывает. Спихобол?
Она толкнула Дон-Кихота в бок и рассмеялась. Голос у нее гулкий, смех заразительный. Черт знает, что за бабка! У Дон-Кихота брови полезли вверх. Старик не знал — то ли ему ругаться, то ли улыбаться.
Я осторожно тронул Марью Ивановну за руку. Кожа у нее твердая, грубая, в мелких пупырышках.
— У меня есть адрес, поедемте.
— А-а, ну что же, двинули, малыш. До свиданья, доктор!
Дон-Кихот пожал плечами.
Общаться с этой женщиной было очень просто. Действовала, говорила и комментировала она, другим приходилось только наблюдать. Я ввернул несколько слов о Лопоухом, пока мы тряслись и толкались в автобусе.
— Этот Борис всегда был чудак. Но я не знала, что он припадочный. Паренек он странный, но чтоб за ним замечалось что-нибудь такое… этого не было.
Я воспользовался секундным перерывом и записал координаты Бориса Ревина. Телефона у него нет, живет он за Абельмановской заставой.
— Во всем виновата его мать, — сказала Марья Ивановна после того, как подробно перечислила весь транспорт, идущий к Абельмановской заставе. — Я давно заметила: как где какая беда, значит, баба нашкодила. Может, и не прямо, а через кого-либо, но все равно здесь какая-нибудь баба руку приложила. Или дрянь или Дура.
— «Cherchez la femme. Ищите женщину…» — ввернул я. — Но, может, это обычное совпадение? Женщин много, вот они и попадают чисто статистически в орбиту беды.
— Ты мне заумки не подбрасывай. У меня свой с высшим образованием. Тоже иногда захорохорится и на иностранный манер рассуждать примется. Но я живо все его заумки в норму привожу. У меня свой рентген имеется. Чутьем он по-простому-то зовется. Я и науку от шелухи отличить сумею, так что слушай, как люди, повидавшие жизнь, рассуждают.
— И помалкивай! — рассмеялся я.
«Ну и мамочка у вас, товарищ Курилин!»
— Нет, не молчи, а свое доказуй. Но без этого, без штучек. Место у женщины в жизни серьезное, куда вашему, мужскому! Женщина — она все вокруг себя организует: и семью, и дом, и мужа, и работу. А если попадется такая, как Борькина мать, так уж тут все, конечно, идет прахом. Правда, с мужем ей не повезло. Запятнанный был человек, что и говорить, сильно запятнанный. Но как-никак отец твоего ребенка, так что здорово нужно было мозгами шевелить раньше, чем кричать «караул».
— Простите, но я вас не совсем понимаю.
— То-то и оно. Ты меня, малыш, не понимаешь. Михайлова своего сына не понимает, и одна ерунда получается.
Она говорила не ерунда, а «юрында».
— О какой Михайловой идет речь?
— Так это же и есть Борисова мамаша. Она по первому мужу, отцу Бори, не Ревина, а Михайлова. А потом своего второго мужа заставила усыновить мальчика, чтобы никакой памяти об отце на нем не оставалось. Ну да что там говорить, история долгая, в двух словах не расскажешь!.. А мы уже приехали.