На заре пленник кидает взгляд на свою тюрьму, делает несколько шагов, разглядывая стены, где перочинным ножиком вырезаны имена учеников, которые так же, как и он, расплачивались пребыванием здесь за прегрешения. Вдруг он замечает имя Карла Изенберга, своего сводного брата. Рядом стоит дата: 28 мая 1885 года.
Герман пишет, будто бормоча: «Я так устал! У меня настолько нет воли к действию! Я не болен, мне мешает лишь новая слабость, совершенно случайная… Я ощущаю порой, что нет сил ни думать, ни идти… Я еще с трудом могу сердиться, но я совершенно не радуюсь ни свету солнца, ни приближающимся каникулам. Мне нравится на четверть часа взобраться на вершину горы, покрытой виноградниками, присесть отдохнуть и почувствовать дуновение восточного ветра; там нет домов и не видно ни одной живой души; я ни о чем не думаю, ничего не делаю и радуюсь налетающему порыву свежести, от которого слезятся глаза и кровь начинает пульсировать в висках. Даже божественный Мессия, даже бессмертный Гомер не пленяют меня больше. Здесь покоится лишь мой одинокий Шиллер. Я временами перечитываю исполненные какого-то вселенского стона оды Клопштока. Моим ногам холодно, а голова горит, и когда я свободен, то думаю о чем-то определенном, например о красивом романсе Хервега: „Я хотел бы удалиться, подобно закату, подобно дню с его последними отблесками…“»
Что это было: романтическая поза или подлинная рана? И то, и другое, вероятно. На обочине одинокой дороги Герман мучает сам себя и ждет гроз. Ему нужны смерчи из ветра, песка, слез, чтобы вырвать себя из этого небытия. Его покидают друзья: «Вчера я должен был пережить самое тяжелое — прощание с Вильгельмом, который так хорошо понимал и знал меня, делил со мной радость и страдания! С грустью он дал мне прочесть письмо своего отца. Очевидно, что тот меня презирает. Содержание письма — приказ прекратить со мной отношения».
Герман до конца дочитал это послание. Никто не видел, как загорелись его глаза, как покраснел лоб, и никто не был свидетелем того, как Вильгельм повернулся к нему спиной, не способный что-либо произнести. В сердце юноши осталась пустота: «Я потерял того, кого любил более всего, кому принадлежал мой досуг, мои песни и мои мысли… Тяжело держаться в кругу друзей, но еще тяжелее потерять живого друга». Он поставил росчерк в конце письма родителям и свернул его, не желая более слушать тоскливые возгласы своей души. Он перестал плакать и разразился пронзительным колким смехом, издевательским и жестоким! Скоро он совершенно неожиданно станет обращаться к родителям на «вы».
— Нервы! Это нервы! — вздыхает эфорус.
Вид Германа пугал окружающих: исхудавшее лицо, полуоткрытый рот и частое дыхание, блуждающий взгляд. Старик Гун-дерт сообщил Иоганнесу о последней выходке отступника, про которую узнал от одного из своих друзей, профессора Гартмана. Молодой Гартман тоже учится в Маульбронне. «Гессе говорит странные вещи, — пишет он отцу. — Вчера он сказал, что мог бы меня убить. вечером в дортуаре пошел прямо на меня, без Оружия. Я сбил его с ног и дал ему понять, что не потерплю такой наглости. Он мне ответил, что хотел только немного развеять свою меланхолию, что он чувствует боль, от которой может избавиться, только если убьет кого-нибудь…»
Начав письмо с трагических нот, Гартман заканчивает его эмоциональными комментариями: «Гессе верит в жизнь после смерти. Это не небо и не преисподняя, это место, где души могут общаться и быть счастливы». Он лелеет мечту о мире, «где каждый будет радоваться тому, что все друг друга понимают». Бедный Герман, он уже упрекает себя, что угрожал товарищу, берет его за руку, говорит, что предпочел бы жить «во времена древних греков, которые почитали Аполлона», потому что теперь на земле, покинутой Богом, царит грусть. Наконец они пожали друг другу руки. Гартман, раздираемый страхом и внезапной симпатией к этому тоскующему мрачному юноше, попросил отца никому не рассказывать об этом инциденте — так нежность в нем победила страх.
Увы, профессор Гартман забил тревогу. И если эфорус и профессор Вальц придерживались мнения, что Герман со временем обретет душевное равновесие, трое других преподавателей и врач настаивали на его немедленном отъезде. Мария приехала за сыном, который то грустил, то впадал в чрезмерное возбуждение и который, как говорил классный наставник Вютериг, «не прилагал усилия воли к упорядочению своего воображения». В монастырском дворе юноша приникает к живописной магнолии, покрытой почками, и ощущает, как в нем расцветает меланхолия. Слепой и всевидящий, он понимает в эту секунду, что немногим больше шести месяцев, проведенных в монастыре, ему хватило, чтобы прийти к окончательному выводу: он никогда не будет ни пастором, ни ученым! Внутри его разгорается пламя — он нуждается теперь только в непредсказуемых тайнах любви. Разбуженный предчувствием блаженства, Герман ждет ее приближения.
В начале мая Мария отвозит сына на маленький курорт Бад-Болл, где его воспитанием займется протестантский пастор Кристоф Блумхардт. Вечером ясного весеннего дня она записывает: «Я буквально уничтожена душевно, день и ночь мне приходится теперь думать: что сейчас делает Герман?»
Пастор Блумхардт — настоящий фанатик. Сын знаменитого пиетиста, доктора теологии, он наследовал от отца сильный голос, душевную искренность и вдохновенный лиризм, что позволяло ему убедительно проповедовать со своей кафедры, подобно гигантской птице, одержимой демоном святых пророчеств. Как убежденный сторонник медицины он прибавил к религиозным упражнениям травяные настои, обливания и прогулки на свежем воздухе. Почти сразу после своего приезда Герман пишет: «Именно так я представлял настоящую жизнь, когда был на Востоке. Мы нуждаемся только в одежде. Остальное зависит от нас! Колокол звонит, когда мы голодны. Можно ложиться спать и вставать, когда хочется». Но Блумхардт, как и пастор Гессе, имел репутацию заклинателя злых сил. Он мгновенно угадывал присутствие Сатаны, особенно в детях, которые могут, если вовремя не вмешаться, состариться и умереть в его когтистых лапах. Пастор выслушивает юношу — настоящего злого духа, которого считают одержимым грешными помыслами и чьи глаза красны от слез, — и обещает его матери, что ничто не будет оставлено на волю случая. Чтобы больной пропотел, чтобы вышли все токсины, ему небходимы мыло с еловой эссенцией, массаж жесткой щеткой и ежедневные внушения.
Герману также предписано много гулять. Бад-Болл — симпатичное местечко в десяти километрах от Гёппингена, где у него остались друзья. Здесь есть красивые церкви, старинные замки, прогулочные дорожки вокруг источников и разные снадобья во флакончиках с разноцветными этикетками. Юноша играет в кегли, ловит ужей и ящериц, чтобы изучить их и вновь отпустить на волю, любуется красными маками в зеленых лугах, цветами голубого цикория и иван-чая. В природе все для него излучает свет и нежность, и он всегда готов ответить «да» любому празднику.
В этом состоянии юношеского восторга Герман, однако, оценивал себя достаточно критично: «Я стремительно вырос за последние полгода и взирал на мир долговязым, худым и нескладным подростком. Ничего ребячески милого во мне не осталось, я сам чувствовал, что таким любить меня невозможно, и сам тоже отнюдь не любил себя». Блумхардт разрешил юноше встречи с родными и друзьями. Он нанес визит вышедшему на пенсию ректору Бауэру. Из Гёппингена вернулся радостный после часа болтовни со своей старой хозяйкой фрау Шабль. В Каннштате Герман посетил Тео, снимавшего жилье у жены пастора госпожи Кольб. Освободившись от монастырских строгостей, брат окружил себя друзьями, просиживал часами в тавернах и каждый год участвовал в народных праздниках Швабии. Нарядившись в «Нарро», демона в деревянной маске, он шествовал с приятелями по улицам, сопутствуемый грохотом колокольчиков и звуками щелкающих кнутов. Теперь, набивая трубку между кружками пива, он ощущал себя мужчиной. Теодор сочувственно обнял больного брата, представил его госпоже Кольб, потом ее дочери Евгении. Герман в восхищении поклонился. Ему никогда еще не приходилось ухаживать за девушкой. В первый раз он оказался так близко к ней, что смог вдыхать ее аромат, созерцать ее, будто она Беатриче: «Я знал о ней по одной английской картине — у меня была ее репродукция. На ней изображена девическая фигура в манере прерафаэлитов, очень длиннорукая, длинноногая, стройная, с узким одухотворенным лицом и тонкими пальцами…» Он пробормотал: «Какая ты красивая!»