Что вышло из этого восхитительного намерения? «Что-то благородное и великолепное может получиться из этого разнузданного мальчишки, — записывает Мария, которая видит его на лужайке сквозь раскрытые окна. — Он скачет, пританцовывает, катается, прыгает непрерывно, совершенно, как маленький жеребенок или козленок. Одежда перепачкана и помята, но упражнение идет ему явно на пользу, иначе он наделал бы каких-нибудь пакостей». Как только он отправлялся гулять в город, сыпались жалобы: «Герман ударил моего ребенка», «Герман разбил стекло», «Герман перевернул коляску с малышом…» Но когда сын рассказывает ей о прочитанных книгах или приходит к ней со своими тайнами, мать восхищается: «Это такая радость быть рядом с ним. У него всегда есть что-то новенькое… Он пишет замечательные стихи!»
Базель, его праздники, барочные дворцы, порт с сероватым молом над водами Рейна, усеянным устрицами, — все это очаровывает семейство Гессе. Интеллектуальная атмосфера — настоящее чудо: «Мы чувствуем себя как одна большая семья. Вместе любим и молимся вместе», — пишет Мария, которой вот-вот исполнится сорок, незадолго до рождения 13 июля 1882 года ее девятого ребенка Ганса.
Герман только что поступил в миссионерскую школу. Что делать с мальчишкой, она не знает: «Маленький Герман сегодня утром прогулял уроки. В наказание я заперла его. Это не возымело действия. „Меня бессмысленно здесь держать, мама, — услышала я от него. — Я ведь могу смотреть в окно, и это уже забавно“». В другой раз, после вечеринки, где пели, он спросил вдруг отца: «Ну что? Хорошо я пою, правда? Так же хорошо, как сирены?» И, лукаво прищурясь: «Интересно, я такой же злой, как они?» Иоганнес обеспокоен поведением Германа: «Я всерьез подумываю отдать его в какой-нибудь пансион за границей.
Мы очень нервные, слишком в чем-то слабые, мы не можем его удержать в рамках».
В миссии у пастора слишком много обязанностей. Мария тоже очень устает. После рождения Ганса в ее черты вкралась усталость, она похудела. Благодать оставляет ее. Она не носит больше длинные драповые платья, а только широкие муаровые, с узким корсетом, тесным и давящим, как свинец. С утра до ночи она хлопочет по дому, присматривает за детьми, тревожится, расспрашивает учителей, навещает больных. Пастор Пфистерер, единственный уважаемый маленьким Германом педагог, дал ей совет поскорее отправить мальчика в пансион. Доктор Гундерт прислал из Кальва согласие, выразил беспокойство: «Мне жаль вашего Германа от всего сердца, и я вас уверяю, меня не радует, что вы отправляете его далеко». Деду известно, что маленький дьяволенок талантлив: «…Он видит луну и облака, долго импровизирует на фисгармонии, рисует карандашом и пером чудесные рисунки, поет, когда хочет, совершенно чисто», — и дедушка-индиец шепчет на ухо своей дочери: «Вы должны в отношении него ждать милости Господней. Вы не можете передоверить кому-либо его воспитание».
Но в июне 1884 года родители приняли все же решение доверить буяна пансиону «Братья Марии». Правда, пансион был расположен близко от родительского дома, и воскресенья Герман проводил с семьей. Решению родителей он подчинился беспрекословно, но глотая слезы. Они смотрели, как он спокойно и строго удалялся в своей темной униформе — коротких панталонах и двубортном жилете. Быть может, он уже воспринял новую манеру держаться? Он худеет, бледнеет, становится молчалив, а дома всем кажется, что он сам с собой не в ладах. Он сутулится, его мучает мигрень, взгляд тускнеет. Он хорошо учится, интересуется латынью. Но, как дикая птица, которую крестьяне звали «recce», томится теперь в клетке, лишенный своей песни.
В сентябре 1884 года ударил гром, нарушивший это безмолвие.
Поздняя осень. Все дети в столовой. Звонит почтальон. Все переглядываются: что бы это могло быть? Телеграмма. Из Шопфхайма. Мария вскрывает ее и разражается рыданиями. Подбегает Иоганнес. Тео — Теодор Изенберг, сводный брат Германа, — исчез. Ему уже было восемнадцать лет, и он работал у фармацевта. Перспектива стать аптекарем его не радовала — он мечтал быть музыкантом. Родители отказались определить его в штутгартскую консерваторию — и он сбежал.
После двух дней и трех ночей мучительного ожидания Тео, однако, вернулся, голодный, весь в пыли, очень бледный, из Мюниха, где, как он объяснил, у него была встреча с музыкальным директором. Более чем когда-либо настроенный посвятить себя искусству, он умоляет родителей, убеждает братьев и сестер. Начинается длинный вечер. Слезы, поцелуи, крики, прикосновение к одиночеству — и компромисс. Решение принято: Теодор отправится к фармацевту в Шопфхайм на год, по истечении которого его запишут в музыкальную школу.
Это событие подействовало на Германа, как электрошок. Мальчик утер слезы. Он любуется Тео и невольно тянется за ним. В нем он уверен. Отдаться страсти, слушать свой внутренний голос, несмотря ни на что, — вот это действительно важно. Старший брат стал в глазах мальчика живой легендой. Его упорство — героическое, а мятежный дух сродни евангельскому. Герман давно пишет стихи и в этот вечер отчетливо осознал, что неподчинение — та свобода, которую дает искусство, что одиночество — свидетельство таланта. И его окрыляет это иррациональное утверждение своей значимости.
Чтобы определить свое будущее, мятежный Гессе использовал короткую формулу: он «либо будет поэтом, либо никем, совсем никем!» В нем «настолько сильно самолюбование и настолько велик страх», что он повторяет, одновременно тоскуя и радуясь, с лицом, орошенным слезами: «Поэт или никто!» Этот взрослый ребенок выражает себя в сентиментальных строфах, немного монотонных и притом порой очень трогательных. Марию радуют успехи сына, Гундерт, однако, не скрывает своего беспокойства: «Я более доволен его здравыми решениями, чем его стихами. Они мне кажутся для его возраста почти естественными». В семь лет худой и востроглазый мальчишка или носится с индейскими перьями на голове, или вдруг нацарапывает грязными руками какие-то строчки, совершенно убежденный в своей исключительности. Его карманы набиты карандашами и обрывками бумаги. Бумага — его страсть: маленькие листочки испещрены линиями, словами, цветными рисунками. Марулла любуется братом, Ад ель нежно следит за каждым его движением, маленький Ганс хватается за его фалды. Своевольный брат, кажется, вернулся в лоно семьи. Он играет на скрипке, участвует в молитвах и семейных пениях.
В 1885 году у Юлии усилились приступы грудной жабы. «Смерть сжала мне сердце», — говорила она близким. Ее правая нога уже была поражена гангреной, ей оставалось жить несколько недель. В субботу 22 августа старая миссионерка поднялась на своем ложе, будто преображенная: «Христос — моя жизнь. Смерть — это благо». Она говорила с мужем, «изливая душу в горячей молитве». Мария потеряла покой. «24 августа я торопилась в Кальв… У мамы было что-то с головой. Но когда я подошла к ее кровати, она пристально посмотрела на меня, узнав, улыбнулась и радостно поздоровалась». Мария оставалась у изголовья матери до ее последнего вздоха и записала в дневник: «18 сентября, в четверть четвертого пополудни Господь взял эту душу, оставившую земной мир». Два дня спустя состоялись похороны.
Несколько дней в божественных стихах все восхваляли «мир Сионских холмов» — новое обиталище Юлии — и славу великого небесного Иерусалима. Смерть матери подогрела экзальтацию Марии: «Да, жизнь земная кажется нам суровой, но Господь благосклонен, он дает нам предчувствие нетленного мира». На нее сваливается столько испытаний, что ей угрожает неврастения. Первая тревога — об Иоганнесе, который в бесконечных трудах и заботах являет собой лишь тень прежнего горячего проповедника. Затем ее угнетает угроза возвращения в Кальв, куда их призывает вдовец Гундерт, обещая зятю управление пиетистским издательством. Мария огорчена: «Базель, работа, круг любимых нами друзей, наш солнечный дом — так тяжело все это оставить». Больше всего ее беспокоит судьба Германа: как отразится на нем перевод в другую школу, притом в момент, когда он наконец более-менее успокоился? Вера — ее единственная опора: «В тщете дней своих мы забываем, что Иисус нам ясно предначертал. Следовать его воле — значит принять его крест, отказаться от себя, от жизни для себя». У нее впалые щеки, блеклые волосы, губы униженно сложены в благостную улыбку — она терпеливо умерщвляет свою плоть. Набожность возвращает ее в детство. Зачем протестовать, жаловаться, бороться? Надо ехать: «Папа зовет меня!»