— Зажигай плиту, Матрена, — сказал он строгим голосом.
Когда в плите вспыхнул огонь, старик бросил туда багульник. Комната сразу наполнилась пахучим дымом.
Пока Тиктамунка грел над плитой бубен, Хутунка сел на меховую подстилку, заморгал, почесался и с видом отрешенности уставился глазами в дальний угол.
Федор Копинка настрогал тонких стружек из черемуховых веток, сплел из них нечто вроде венка и возложил на голову Никифора. Затем напихал ему стружки за ворот халата, обвил ими руки шамана чуть пониже локтей. Хутунка сидел неподвижно, будто не замечал, как его украшают, и продолжал безучастно глядеть в угол. Когда Копинка рассовал все стружки, Хутунка поднялся, поправил юбочку, которая пришлась ему выше колен, привязал к ней разные побрякушки и, взяв у Тиктамунки нагретый бубен, ударил в него высушенной лисьей лапкой.
Закрыв глаза и запрокинув голову, Хутунка стал приплясывать, и все, что висело на нем, глухо забренчало. Это было только вступлением. Вдруг, дернувшись всем телом, точно его снизу ткнули шилом, шаман заплясал быстрее, высоко поднимая и далеко выбрасывая ноги. Пот градом стекал со лба, слепил маленькие полузакрытые глаза, струился по морщинистым щекам. Копинка зачерпнул в берестяную чумашку воды из ведра и плеснул в лицо шаману.
Так повторялось несколько раз. Наконец, совершенно выбившись из сил, Хутунка перестал плясать и, покачнувшись, упал на оленью шкуру. Копинка подошел к нему, вытер тряпкой мокрое лицо и замахал полынным веником. Едва отдышавшись, Никифор сел, подобрал под себя ноги и, покачиваясь, что-то забормотал под нос. Старики поняли: разговаривает с духами.
После этого двое суток пролежал Никифор. Матрена подумала, что отец заболел, что умрет, наверно. Хотела бежать за доктором, но старик не позволил.
На третий день шаман поднялся, велел позвать внучку Феню. Когда девочка прибежала, он даже не узнал ее — так она выросла за эти годы.
— Сородэ, эпэкэ![19] — крикнула Феня. — Ты звал меня?
Вместо ответа Хутунка передал ей старый мешок из рыбьей кожи, завязанный розовой тесемкой.
— Возьми, хитэ,[20] в музей. Тут все: халат, бубен, кости. Возьми, скажи Николаю Павловичу, что твой эпэкэ шаманить кончил.
— Ай-я гини! — воскликнула Феня. — Теперь будешь как все люди. Хочешь, я позову Николая Павловича, ты с ним сам поговоришь.
— Не надо. Я тебе все сказал. Днем обратно в Копи уеду.
Феня испуганно посмотрела на него.
— Почему уедешь? Он не ответил.
— Ну, скажи, эпэкэ, почему уедешь? — в голосе Фени были слезы.
— Чужой я вам человек.
— Почему чужой? Ты нам родной дедушка! Не надо уезжать. Оставайся. Тебе с нами хорошо будет. — Она кинулась к нему, обвила руками шею и поцеловала в жесткие морщинистые щеки.
Потом постояла, вытерла кулачком слезы, улыбнулась ему и, схватив мешок, вышла на улицу.
— Не уезжай, я скоро вернусь, эпэкэ! — крикнула она в открытое окно…
Когда Феня через час вернулась, она уже не застала деда. Не было дома и матери. Девочка побежала на берег и увидела, что мать сидит у реки на камне и плачет.
— Что, эне, уехал он?
Матрена сердито посмотрела на Феню.
— Как не стыдно вам! Придумали старого человека обижать. Наверно, еще не такому научат вас в школе. Сегодня деда из дому прогнали, завтра, глядишь, родную мать из Уськи куда-нибудь прогоните…
— Да что ты, эне!
— Не пущу вас в интернат!
Феня испугалась.
— Почему не пустишь, там наши ребята живут…
— Пускай живут, а вас не пущу!
И верно, несколько дней держала своих девочек под замком.
Вспомнив эту историю, Николай Павлович подумал, что совершенно напрасно передоверил дело с шаманьими побрякушками Фене. Надо было самому поговорить с Никифором, растолковать ему что к чему, но учитель закрутился с делами и не сделал этого.
К счастью, потом все уладилось.
Матрена осенью съездила в Копи, привезла отца, и с тех пор старый Никифор, последний орочский шаман, доживает свой век в Уське и даже не хочет вспоминать о прошлом…
«Сын гвардии старший сержант…»
1
В июле 1941 года в орочской лесной школе состоялся первый выпуск. Шла Великая Отечественная война. С фронтов приходили тревожные вести. Многие орочи были призваны в армию.
Поздней осенью, когда немцы приблизились к Москве и на ее подступах разгорелись ожесточенные сражения, думы всего советского народа были обращены к столице нашей Родины. «Все для фронта! Все для победы!» — этот призыв приняли близко к сердцу и орочи. Втрое больше охотничьих бригад уходило в тайгу добывать пушнину. По два-три годовых плана рыбы за сезон ловили рыбаки на ставных неводах.
В фонд обороны орочи несли не только облигации, но и шкурки соболей и лисиц, которые многие годы, еще со времен заключения родовых браков, хранили у себя, как святая святых. Ничего не было жалко для Родины, давшей маленькому лесному народу счастье. Теперь это счастье было в опасности…
Воспитанники Николая Павловича, окончившие семилетку, решили идти на фронт добровольцами.
Дети охотников, они отлично владели ружьем, метко, без промаха, стреляли лесных зверей, и теперь их снайперское мастерство могло пригодиться на войне.
Собравшись однажды на берегу Тумнина, вдали от поселка, юноши провели там весь день, что-то обсуждали между собой, записывали в тетрадку.
Вечером они пришли к Сидорову, молча уселись на кушетку, долго не решались заговорить. Учитель понял, что ребята пришли по серьезному делу, и первый нарушил тишину.
— Ну, друзья, рассказывайте, что у вас? — спросил он Кирилла Батума и с удивлением заметил, что обычно спокойный, уравновешенный юноша нервно теребит свернутую в трубку тетрадь. — Ну, ну, смелее! Говорите же, в чем дело?
Кирилл встал, посмотрел на своих друзей и, развернув тетрадку, стал читать:
— «Письмо нашему учителю от группы бывших учеников орочской лесной семилетней школы.
Дорогой Николай Павлович! С первого класса вы учили нас, орочей, любить Родину — Союз Советских Социалистических Республик. Вы рассказывали нам, как велика и богата наша страна. Мы хорошо запомнили ваши слова и с детских лет гордимся нашей отчизной, крепко любим ее. Только в нашей свободной стране мы, орочи, люди далекой тайги, получили счастье и стали равноправными гражданами СССР. Дорогой Николай Павлович, вы много раз говорили нам, что в грозное для нашей Родины время мы должны стать грудью на ее защиту, что это наш священный долг. И вот, дорогой Николай Павлович… — Тут у Кирилла дрогнул голос. Он умолк, вытер рукавом вспотевшее лицо, перевел дыхание. — Дорогой Николай Павлович, большое спасибо вам за все, что вы сделали для нас! Будьте счастливы с Валентиной Федоровной. А мы уходим на фронт защищать Москву. Верьте нам, Николай Павлович, что мы вас никогда не подведем…»
— Кто это писал? — спросил учитель.
Ребята почему-то подумали, что письмо написано не так, как нужно, и не сразу ответили.
— Что же вы молчите?
Тогда из-за спины Кирилла Мурга Тиктамунка сказал:
— Все вместе писали. С самого утра ушли на Тумнин и писали.
Учитель взял у Кирилла тетрадь, пробежал глазами письмо и несколько секунд стоял молча. Его всегда открытое лицо неожиданно замкнулось, сделалось строгим, а в уголках глаз собрались морщинки.
Ребята с ожиданием смотрели на учителя.
Они, конечно, догадывались, что творится у него на душе, и были уверены, что он ничего не скажет против их желания уйти на фронт, но то, что Николай Павлович слишком медлил с ответом, заставило их подумать, что в письме сказано не все, что они чего-то недоговорили.
— Хорошо, мальчики, — наконец сказал он негромко и взволнованно, прижимая тетрадку к сердцу. — Я верю вам… Это очень дорогое для меня письмо.