Он ушел и вернулся веселый, точно сбросил гнетущее бремя.
– Слава богу, спровадил. Сказал ему: «Читайте больше книг по биологии и не думайте о боге». Так и сказал: «Просвещайтесь и не думайте о нем».
К Павлову обращались со всех концов страны. Его переписка была огромна, до пятисот писем в месяц прибывало к нему. Нет такой трудности в жизни, такого сомнения, по поводу которого не спрашивали бы совета у него. Многие только затем и прибывали в столицу, чтоб своими глазами увидеть его. Школьная молодежь из далекой глуши приезжала взглянуть на знаменитого Павлова.
«Однажды, – рассказывал ныне покойный профессор Л. А. Андреев, один из сотрудников ученого, – в холодное осеннее утро подхожу к институту, спешу скорее войти, погода ужасная, пасмурно, слякоть. Смотрю – у дверей стоит в углу девочка лет четырнадцати. Думаю: поджидает кого-нибудь. Возвращаюсь домой, уже не рано, смеркается, – девочка все еще на том же месте. На другой день снова вижу знакомую фигурку. Спрашиваю, что ей надо, и замечаю на глазах у нее слезы. Она приехала из провинции к Павлову, а он третий день болеет, в институт не является. Она привезла ему привет от школьного кружка юных биологов, который поручил ей осмотреть лаборатории и сделать доклад о работе ученого… Пришлось принять молодую делегатку, показать ей лаборатории Павлова».
О подобном же случае рассказывает другой сотрудник Павлова.
Это произошло в коридоре, когда ученый своей торопливой походкой переходил из одной части лаборатории в другую. Занятый размышлениями, он не заметил стоящего на пути человека и второпях чуть не столкнулся с ним. Это был седой, слегка сгорбленный старик. Он кивнул головой и робко приветствовал ученого. Выведенный из раздумья, Павлов остановился и отрывисто спросил:
– Вы ко мне? У вас какое-нибудь дело?
– Да, да, конечно, – смущенно ответил тот, – то есть, извините, нет… я не по делу… Я – врач, старый врач. Уже тридцать пять лет я слышу о вас… Мечтал поговорить с вами, но все не приходилось… Счастлив, глубоко счастлив, что видел вас и говорил с вами… Теперь я могу спокойно умереть.
Старик был растроган. Он обеими руками жал руку Павлова и, с трудом одолевая смущение, взволнованно и горячо говорил. Павлов был не менее смущен и растроган.
– Ну что вы, право, – ответил он. – Какой вы чудак… Приходите к нам, будете нашим товарищем… Посмотрите наши работы… Познакомимся ближе… Ну, всего хорошего, всего хорошего, – заторопился он и, быстро сунув руку врачу, ушел.
Признательность народа, его дань восхищения трудовым и гражданским доблестям не сделали Павлова менее строгим и требовательным к себе. Скромность ученого не совсем то же самое, что скромность в обычном ее понимании. Это прежде всего моральная обязанность отделять личное от дела общечеловеческой важности, не брать на себя труда олицетворять собой науку. Не видеть бесчестия в необходимости отречься от ошибочного утверждения. Признаться в ошибке даже тогда, когда это грозит опрокинуть результаты многих лет труда. В творческой истории Павлова немало таких отступлений. Под натиском фактов он отказывается от теории «психического сока», едва убедился в своей ошибке.
Подведя итоги опытам по удалению коры мозга, давшим столь важные результаты, он в то же время пишет:
«…Не исключается возможность, что когда-нибудь, при каких-нибудь иных, особенных условиях, условные рефлексы образуются и вне больших полушарий, в других частях мозга. В этом отношении категоричным быть нельзя, потому что все наши классификации, все наши законы, всегда более или менее условны и имеют значение только для данного времени, в условиях данной методики, в пределах наличного материала…»
Художник М. В. Нестеров, писавший его портрет, подметил эту черту в характере Павлова и в своих воспоминаниях красочно иллюстрирует ее:
«Работая как-то в саду, расчищая дорожки, Иван Петрович приблизился к той части сада, где стояли ульи, и здесь проявилось его основное свойство, его наблюдательность: он стал внимательно следить за жизнью пчел. За завтраком, мы завтракали втроем: Иван Петрович, Серафима Васильевна и я, он с оживлением, достойным большей аудитории… стал излагать свои наблюдения над пчелами; говорил, что пчелы умны, что, летая вокруг него, они не жалят его, так как знают, что он, как и они, работает, и не чувствуют в нем врага, так сказать, эксплуататора их труда, вроде какого-нибудь пчеловода; что пчеловод – враг, потому он и не смеет приблизиться к ним: они сейчас же его накажут, ужалят, а вот он, И. П., не враг и потому они его не жалят, понимая, что каждый из них занят своим делом и не покушается на труд другого и т. д. Все это было изложено горячо, убежденно, и кончил И. П. своей любимой поговоркой: «Вот какая штука!» – пристукнув для вящей убедительности по столу кулаками – жест для него характерный и знакомый его близким, сотрудникам и ученикам. Мы с Серафимой Васильевной, выслушав новые наблюдения, ничего не возражали. На другой день за завтраком нас было опять трое, я заметил у правого его глаза под очками изрядную шишку; мы оба с Серафимой Васильевной заметили это, но и виду не подали. И. П. за завтраком говорил о том, о сем и был в каком-то недоумении, а в конце завтрака за пасьянсом поведал нам, что его во время работы ужалила пчела – она, ясно, была глупая пчела: не сумела отличить его, человека для нее безвредного, от явного врага пасечника, и случай этот, конечно, не был типичным, а исключительным. Поведав нам обо всем этом, он успокоился; мы ни слова не возразили.
На другой день садимся завтракать, видим, что с другой стороны, теперь с левой, у глаза около очков, у И. П. вторая шишка, побольше первой, симметрично, но… лица не красит. И. П. чем-то озабочен, кушает почти молча и лишь в конце завтрака сообщает нам, что и сегодня его ужалила пчела и… что он, очевидно, ошибся в своих предположениях, что – ясно – для пчел нет разницы между невинными занятиями его и их врага пасечника…
Мы молча приняли к сведению мужественное признание в ошибочном выводе всегда честного Ивана Петровича».
Имя Павлова обошло Европу и Америку, он выступает на съездах, на всемирных конгрессах в Мадриде, Париже, Лондоне, Гронингене, Берне, Гельсингфорсе, Бостоне и Нью-Хевене. Он высказывает идеи, потрясающие по силе и дерзости, настаивает на них и вынуждает науку принимать их.
«Едва ли можно оспаривать, – провозглашает этот великий материалист, – что самые общие основы высшей нервной деятельности… одни и те же как у высших животных, так и у людей, а поэтому и элементарные явления этой деятельности должны быть одинаковыми и у тех и у других…»
В тесном кругу он скромно отмечает:
– Да, мы немножко постигли собачью натуру…
Не оправдались предсказания Шеррингтона, который когда-то сказал своему русскому коллеге: «Ваши условные рефлексы едва ли будут иметь в Англии успех. Они пахнут материализмом». Учение Павлова проникло в большинство университетов за границей, и, как ни странно, всего больше в Англии. Идеи условных рефлексов привились в психиатрии, в биологии, психологии. На международном физиологическом конгрессе в Москве в 1935 году выдающиеся физиологи Европы и Америки засвидетельствовали свое отношение к Павлову в таких выражениях:
«Собравшись здесь из разных стран всего мира, мы приносим нашему президенту дань восхищения и преданности не только физиологов, но и психологов, социологов и других исследователей науки о поведении, чьи труды стали плодотворными благодаря тем мыслям, методам и наблюдениям, которые производит так обильно «высшая нервная деятельность» профессора Павлова».
Эдинбургский профессор Барджер в прощальном приветствии Павлову сказал:
– Я думаю, что не существует ни одной области естественных наук, которую одна личность возглавляла бы бесспорно, как вы возглавляете физиологию. Вы являетесь старейшиной физиологов мира.
Истинные открытия человеческого гения неизменно минуют два трудных этапа: первый связан с непосредственным завершением идеи, второй – с внедрением ее в умы современников. Слишком сложен этот труд для одного человека, и открытие, сделанное одним, нередко дает возможность завершить его только другому. Павлов счастливо довел начатое до конца. Сделанное им открытие было признано наукой и всем благодарным человечеством.