Окно расположено точно посередине стены. За ним роща. Оливы очень старые. На земле под ними не растет трава. Они не смотрят в окно, не видят рощу.
Пьер лежит на кровати и смотрит, как она расстегивает свое голубое платье и идет к нему обнаженная. Потом он вспомнит, что она шла к нему в раме открытого окна, шла среди олив. Вспомнит ли? Она так быстро расстегнула платье, переступила через него, и вот она уже рядом.
— Ты прекрасна. Боже, как ты прекрасна.
Или, может быть, вообще не было сказано никаких слов.
Самоубийство Родриго Паэстры ранним утром на пшеничном поле можно было предвидеть. Жесткая, сырая земля, громыхают телеги, все сильнее припекает солнце, и вдруг этот револьвер в его кармане, который мешает лечь поудобнее, мешает уснуть, напоминает ему, что есть еще чудесный шанс — как же он раньше о нем не подумал? — смерть. Спит Мария. Она в этом уверена. Если бы она очень хотела, то увидела бы сон. Но она не хочет. И не видит снов. Как это чудесно, этот внезапный покой, который снисходит на нее, когда она понимает, что проснулась. Или вовсе не спала.
Пьер встает с кровати первым. Клер плачет. Все еще плачет от полноты наслаждения, когда Пьер встает с кровати.
— Она все знает, — говорит он. — Надо идти.
Плач Клер стихает.
— Ты думаешь?
Да, он думает. Он стоит полностью одетый перед ней, еще обнаженной. Потом отворачивается к окну и повторяет: надо идти.
— Ты не любишь меня? — спрашивает она.
Голос ее печален. И он говорит ей эти слова.
— Я люблю тебя. Я любил Марию. И тебя.
А пейзаж за окном как будто смягчился. Пьер не хочет знать, что она поднимается с кровати. Лучи солнца уже не падают отвесно. Тени от олив, пока свершалась их любовь, неприметно начали удлиняться. Жара спадает. Где же Мария? Мария — не допилась ли она до смерти? С такой царственной легкостью умеет Мария пить и умирать, так не могла ли она с той же легкостью скрыться в море пшеницы, далеко-далеко, уйти, беспечно смеясь, следом за Родриго Паэстрой? Где же она, эта другая женщина, где Мария?
— Скорее, — торопит Пьер. — Идем.
Она уже готова. Она плачет.
— Ты не любишь Марию! — кричит она ему. — Вспомни, ты ведь не любишь больше Марию.
— Я не знаю, — говорит Пьер. — Не плачь, только не плачь, Клер. Уже час, как мы ее оставили.
Клер тоже смотрит на пейзаж за окном, но тотчас отворачивается. Подкрашивается перед зеркалом — оно рядом с окном. Сдерживает слезы.
А Мария — она умерла на пшеничном поле? С застывшей на лице гримасой смеха, смеха, остановленного на лету, подобно сбитой птице, хохота, оборвавшегося внезапно в самом разгаре? Одинокий хохот Марии разносился по пшеничным полям. Этот пейзаж — ее. Эта неожиданная мягкость в тенях олив, когда зной вот так, вдруг уступает вечеру, до которого уже недалеко, и множество его примет, возвещающих отовсюду, что день перевалил через свой пик, — все это возвращает к Марии.
Пьер стоит у двери. Его рука сжимает ручку. Она — посреди комнаты. Он говорит: я спущусь первым. Рука дрожит на ручке двери. И тогда она кричит:
— Да что же это такое? Пьер, Пьер, скажи мне что-нибудь!
— Я люблю тебя, — говорит он. — Не бойся ничего.
Ее разбудили туристы. Они отправляются в путь, весело болтая. И Жюдит тоже здесь, ее гладят по головке, она сияет, волосики слиплись от пота после сна; она стоит в проеме двери, ручки счастливо сжимают подобранные во дворе камешки. Мария поднимается, и Жюдит подбегает к ней.
— Мне жарко, — жалуется Жюдит. И опять убегает.
А их все еще нет. Образы, рожденные зноем, еще давят, и свет в залах иной. Шторы подняли после — после любви.
— Сейчас мы с тобой помоемся, — говорит Мария Жюдит. — Вот посмотришь, как будет хорошо. Сейчас, через пять минут.
Мимо проходит метрдотель. Мария просит кофе. Сидит, ждет. И тут появляется Пьер.
Он вошел через ресторан. Стоит перед ней.
— Как я хорошо поспала. — Мария потягивается.
Метрдотель приносит кофе, и Мария с жадностью пьет.
Пьер сидит рядом, курит сигарету, молчит. Смотрит не на Марию, а на Жюдит — то на Жюдит, то на дверь. Когда входит Клер, он чуть подвигается, чтобы дать ей место.
— Ты спала?
— Да, — кивает Мария. — Долго?
— Не знаю, — говорит Клер. — Все уже уехали. Наверно, долго. Да. — И добавляет: — Это хорошо, что ты поспала.
— Ты бы тоже выпила кофе, — советует Мария. — Раз уж он здесь хороший.
Клер заказывает кофе. Поворачивается к Марии.
— Пока ты спала, мы прогулялись в той роще, что за отелем.
— Жара была ужасная?
— Ужасная. Но если не обращать внимания, то легче. Ты ведь знаешь.
— Комнаты в Мадриде заказаны, — говорит Пьер. — Так что чуть пораньше, чуть попозже — не имеет значения, поедем, когда ты скажешь, Мария.
— Я только хочу, чтобы Жюдит приняла душ. И едем в Мадрид, да?
Они кивают: да. Мария уводит Жюдит на первый этаж, где ванные. Жюдит послушно идет с ней. Мария ставит ее под душ. Жюдит смеется. И Мария встает рядом с ней под струи воды. И они смеются обе.
— Какие вы свеженькие, — приветствует их Клер, когда они возвращаются. Тискает Жюдит, целует ее.
Когда выходишь на улицу, кажется, будто жара все та же. Но что-то изменилось. Уже далеко утро с его терзаниями. И живешь теперь надеждой на то, что наступит вечер. Крестьяне снова вышли в поля и жнут все ту же пшеницу, а розовые горы на горизонте напоминают о безвозвратно ушедшей заре этого дня.
Машину ведет Клер. Пьер сидит рядом с ней, молчит. Мария сама захотела сесть сзади, с Жюдит. Клер ведет уверенно, только чуть-чуть быстрее обычного. На первый взгляд лишь это и изменилось, а так путешествие продолжается, как прежде. Не стоит заострять внимание на этой мелочи; каждый из них понимает, что изменилось, понимает и принимает.
Дороги Кастилии стелются под колесами; уже наступает предвечерний час.
— Самое позднее через полтора часа будем в Мадриде, — говорит Пьер.
Когда они проезжают через какую-то деревню, Мария просит остановиться ненадолго. Пьер ничего не имеет против. Клер тормозит. Пьер зажигает ей сигарету. Их руки встречаются, соприкасаются. У них есть теперь свои, очень отчетливые воспоминания.
Деревня довольно большая. Они заходят в первое же попавшееся кафе, у самой дороги. Все местные крестьяне еще в полях. Они в зале одни. Зал большой, очень большой и пустой. Официанта не дозваться. В задней комнате бормочет радио, не заглушая непрестанного гудения бьющихся о стекла мух. Пьер зовет несколько раз подряд. Радио смолкает. К ним наконец подходит официант, довольно молодой мужчина. Сегодня вечером Марии хочется вина. Пьеру тоже. Клер ничего не будет пить. И Жюдит не будет.
— Как хорошо, — говорит Мария.
Ей никто не отвечает. Жюдит уже бегает по залу, рассматривает роспись на стенах. Сцены жатвы. Детишки играют с собаками в тени под телегами. Наивная торжественность обеда в кругу семьи, среди всех тех же золотистых колосьев, повсюду, на всех стенах, со всех сторон, насколько хватает глаз.
— Стоит только посмотреть на нее, — замечает Пьер, — сразу видно, что жара спадает.
Мария зовет дочку, пытается ее причесать. Такая она худенькая, почти голенькая, в одном купальничке. Морщится, когда расческа дергает спутанные волосы.
— Она будет такой же красавицей, как ты, — говорит Клер.
— Я тоже так думаю, — соглашается Пьер. — Она — вылитая ты.
Мария чуть отстраняет малышку, чтобы получше разглядеть, и отпускает ее к картинкам, к пшеничным полям на стенах.
— Правда, она у нас красивая, — говорит она.
Мария пьет вино. Молодой человек из-за стойки бара смотрит на Клер. Пьер больше не пьет. Надо ждать, пока Мария прикончит графин. Вино скверное, кислое и тепловатое. Но она говорит, ей нравится.
— Сегодня вечером, — размышляет она вслух, — можно будет куда-нибудь пойти. Заедем в отель, примем душ, переоденемся и пойдем куда-нибудь, правда? Жюдит я поручу горничной, сразу, как приедем. Можно, правда?