После этого он долго со мной не разговаривал. Не дожидаясь нас, он один уходил в школу, а из школы возвращался торопливо домой.
Наш Егор скептически относился к ухаживанию за барышнями. Плутовато улыбаясь круглым, как подрумяненная булка, лицом, он спрашивал нас:
— Что, ребята, сегодня опять козушек провожать пойдете?
Почему учениц Анатольевского училища звали «козушками», я не знал, и мне было обидно за них. Обидно потому, что среди них была Шилова.
Я спросил Егора, почему он всех девочек называет «козушками».
— Потому, что они все ходят на копытичках, — спокойно ответил он. — Посмотри-ка…
На другой день, провожая глазами учениц Анатольевского училища, я на самом деле убедился, что прозвище «козушки» приклеено к ним очень удачно. Большинство из них ходило в туфлях с высокими тонкими каблуками, отчего они ступали неестественно, как козы.
Денисова тоже обижало прозвище Егора, он протестующе говорил:
— А вы — бг-бг-бараны!
СВОЙ ПОЧТАЛЬОН
В училище у нас снова появился Глеб Яковлевич. Но он теперь не драл нас за волосы, не давал подзатыльников. Наоборот, был ласков и внимателен к нам. Преподавал у нас рисование. Ходил в длинной черной шинели с капюшоном. Мы звали его Глебушкой.
Как-то Денисов подошел ко мне в школе и сказал:
— Ленька, х-х-хочешь п-п-писать Н-нюрке з-записку?
— Хочу.
— Пиши, С-сейчас же и о-о-отправим.
— Как?
— П-пиши, знай!
Он взял — мою записку и пошел. Я побежал за ним. В коридоре у вешалок, где висели пальто учителей, он отвернул капюшон у шинели Глеба Яковлевича и приколол записку.
— После третьего урока он пойдет в Анатольевское, — сообщил Денисов.
— А зачем?
— К-к-как зачем?… Он же т-т-там за-анимается.
— А там знают про записки?
— Ага.
И вот у нас оказался свой почтальон. Мы каждое утро встречали Глеба Яковлевича, заботливо, осторожно снимали с него шинель, вешали. Он зке конфузливо говорил:
— Что вы, что вы, ребятки!.. Спасибо, милые!
И, улыбаясь, ковылял вдоль коридора в учительскую, точно на каждом шагу кланялся.
Когда он уходил, мы отворачивали капюшон и обнаруживали там пять-шесть записок. Зная расписание у девочек, мы писали ответы и прикалывали.
Так же заботливо мы помогали Глебу Яковлевичу одеться и провожали его. Почта шла обратно.
Егор не раз предупреждал нас:
— А вы, ребята, влетите с этой почтой.
И мы действительно «влетели».
Однажды Глеб Яковлевич пошел от нас в Анатольевское училище, а с ним рядом шел Петр Фотиевич. День был ветреный. У Глеба Яковлевича завернулся капюшон на голову.
Петр Фотиевич изумленно вскрикнул:
— Глеб Яковлевич, обождите, что это у вас?
Они остановились. Петр Фотиевич снял несколько записок и, сложив их стопкой, на ходу стал читать:
— Нюре… Насте… Тоне… Оле…
Мне потом рассказывала Шилова, как Петр Фотиевич пришел с классной наставницей и стал по имени вызывать.
— Смотрит на меня, прямо мне в глаза, и говорит: «Нюра, вам «записка».
— И ты взяла?
— Ой, нет!
На другой день Петр Фотиевич призвал меня в учительскую. Он был один. Пристально смотря на меня, он спросил:
— Скажи, кто у вас этими вещами занимается?
Он показал на стопку наших записок.
— Не знаю, — ответил я.
— Не знаешь? — тихо сказал Петр Фотиевич. — Ты должен мне сказать. Если не скажешь, то, значит, лжешь, а лжет человек, который не уважает себя.
Меня поразили его слова. Я сказал:
— Я участвовал.
— А кому ты писал? Помолчав, я решительно ответил:
— Не скажу, Петр Фотич.
Петр Фотиевич посмотрел на меня, в его серых глазах я прочел снова настойчивое требование. Он спросил:
— А еще кто писал?
— Не знаю, — сказал я и почувствовал, что сделал большое преступление.
— Не знаешь… Ну, иди…
Я вышел подавленный.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
В конце зимы нас испугало одно событие. Мы пришли в школу и не нашли Петра Фотиевича. Сначала мы думали, что он заболел, но потом почуяли что-то другое, загадочное и зловещее. В учительской было тихо. Учителя говорили осторожно, с опаской, точно за ними кто-то следил и подслушивал, и мы тоже примолкли.
Я и Егор подошли в коридоре к Алексею Ивановичу и спросили:
— Алексей Иваныч, а где Петр Фотич?
Он посмотрел на нас и, озираясь, сказал вполголоса:
— Я вам скажу, если вы до поры, до времени будете молчать.
— Будем молчать, Алексей Иваныч.
— Петра Фотиевича сегодня ночью арестовали, у него был обыск, — вполголоса сообщил он и быстро отошел от нас.
Егор примолк, оглушенный известием. Мне хотелось плакать. Я подошел к Егору и спросил:
— Неужели не выпустят?
— Не знаю, — сказал Егор. И, подумав, добавил: — По-моему, это мы виноваты: с попом больно уж мы того. Это, по-моему, поп.
Я вспомнил свою историю с попом и почувствовал себя виноватым.
Мы молчали, но в классе уже знали все, только говорить об этом боялись.
После обеда в школе неожиданно появился Петр Фотиевнч. Мк окружили его, как цыплята, и спрашивали:
— Петр Фотич, что с вами было?
— Да ничего, ребята… Так, недоразумение маленькое вышло.
С появлением Петра Фотиевича ребята загудели, как пчелы. У нас-было праздничное настроение, точно учитель пришел к нам после длительной отлучки. А в последний урок он пришел с толстой книгой в снова стал читать Некрасова:
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал!
Стонет он по полям, по дорогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи…
Я ушел домой грустный, думал, что и наша жизнь — сплошной стон.
В памяти всплывали завод, Борисов, Баранов. Они светились в моем сознании далекими огнями. Я не слыхал никогда, чтобы они стонали. Сквозь их грусть проглядывала крепкая вера в грядущее — большое, смелое и бодрое.
Вскоре из тюрьмы вернулся брат Александр. Он похудел, был молчалив и мрачен. Сначала он будто внимательно отнесся ко мне, просмотрел мой дневник и похвалил:
— Ты хорошо учишься.
У меня блеснула надежда, что я кончу школу. Но через неделю он позвал меня и спросил:
— Стипендию тебе дали?
— Нет, — сказал я.
— На что ты надеешься? О чем ты думаешь?
Я молчал. Надеяться было не на что. Жить было трудно. Александр отвернулся от меня, закинул руки назад и долго молча смотрел в окно. Потом холодно сказал, не смотря на меня:
— Я тебе не содержатель… Будет дурака валять! Ученым всё равно не будешь… Не с нашим рылом в калашный ряд лезть. Давай-ка, отправляйся работать.
И пошел я работать.
Тагил, 1933 г.