В комнате стоял легкий приятный запах одеколона и лавровишневых капель. Муся и совсем пришла в себя. Исхудавшее матово-бледное лицо, болезненный вид, блестящие измученные глаза Жюльетт поразили Мусю. Она быстрыми шагами подошла к постели больной и горячо ее поцеловала. Обе подготовили слова, с которых надо начать разговор, и обе этих слов не сказали.
— …Можно сесть к вам на постель? Я так рада вас видеть!…
— Я тоже…
Обеим стало легче. «Нет, она не враг, — подумала Жюльетт, — и, может быть, в самом деле есть искренние друзья…»
— …Но вы знаете, это вам идет. Вы прямо помолодели, а ведь вам это начинало быть нужным, — правда? Нет, я вас давно такой хорошенькой не видела! Это фарфоровое лицо! — смеясь, говорила Муся, твердо зная, что такие слова и на смертном одре радуют и утешают женщин. — Но как вы себя чувствуете?
Она говорила так, точно болезнь Жюльетт была совершенно естественной, именно этот тон облегчил их встречу. Жюльетт отвечала слабым голосом, больше потому, что так сказала первые слова. Но разговор уже ее не пугал: конечно, перед ней был не враг. «Да, она тут ни при чем… И мне не тяжело видеть ее…» Чтобы дать себе передышку, она спросила о Вите.
— Я была так поражена, когда мне это сообщили. Но он хорошо сделал.
— Господи! Почему хорошо? Что вы говорите, моя милая?
— Это был его долг.
— Ах, это был его долг! Я и забыла. Но если его убьют?
— Будь он тремя-четырьмя годами старше, его взяли бы на ту войну, как миллионы других молодых людей.
— Нет, эта железная логика! Я узнаю свою Жюльетт! — сказала Муся и вспомнила, что то же самое говорил когда-то Браун. Теперь мысль о Брауне была менее страшной. — Вивиан тоже мне было пояснил, что это был долг Вити. Я так на него прикрикнула, что он больше не настаивал. А вам я бы уши надрала, если б вы не были больны. Я просто ночей не сплю из-за этого поступка, а вы говорите, что он хорошо сделал!
— Меня однако удивила странная форма… Почему надо было бежать тайком от всех? У вас есть догадки?
— Никаких. Кроме той, что я никогда его не пустила бы.
— Этого, быть может, достаточно. Он ведь был в вас влюблен.
— И вы! Разве это было так заметно?
— Очень заметно… А почему: «и вы»?
— Нет, я так.
Муся покраснела. Жюльетт внимательно смотрела на нее. Муся вдруг почувствовала, что теперь можно перейти к Серизье: Жюльетт не оскорбится.
— Из-за чего вы отравились, глупая Жюльетт? — спросила Муся, кладя ей руку на плечо и смягчая мягким тоном и слово «глупая», и самый вопрос. Инстинкт ей подсказал, что лучше принять такой тон, будто речь идет о милой детской шутке. Жюльетт не оскорбилась. За пять минут до того ей в голову не могло прийти, что она может хоть одно слово сказать о случившемся с ней кому бы то ни было, а особенно Мусе. Теперь она принялась рассказывать и рассказала все, почти без утайки, почти без смягчений и прикрас.
Муся слушала разинув рот. Смелость, решительность этой девочки, ее откровенный, чуть только не бесстыдный и одновременно трогательный рассказ поразили Мусю — даже теперь, после случившегося с ней самой. В поступке Жюльетт было то, что Муся теоретически больше всего ценила в людях и чего в жизни она сама была почти лишена. «Ведь это для нас, женщин, заменяет войну, дуэли, авантюры, все, что так скрашивает жизнь мужчин, настоящих, и так украшает их… Но эта девочка — и Серизье, пожилой, плешивый, с брюшком! Право, в этом есть нечто патологическое. Мне он никогда не нравился, — совершенно искренно сказала себе Муся. — Браун тоже гораздо старше меня. Мы с ним вместе состаримся, и в этом тоже будет счастье: другое, тихое… Нет, что же тут сравнивать…» Душу Муси переполняла радость (это надо было тщательно скрывать): ей было очень жаль Жюльетт, но чувство жалости вытеснялось в Мусе тем, что собственный ее поступок и ее положение так выигрывали от сравнения, «Ведь если говорить о грехе (хоть это и глупо), то ее грех настолько постыдней! У меня он взял инициативу, и только мужчина может это сделать. Пойти к нему прямо, откровенно предлагаться я никогда, никогда не посмела бы. Бедная, милая Жюльетт, насколько ей хуже, чем мне!.. Она не видела, чего он требует от любви: как можно больше свободного времени и как можно меньше неприятностей… У него от ее визита останется приятное воспоминание… Как от обеда у Ларю… Все-таки как у Ларю…» Муся сразу стала прежней, — такой же, какой была два дня тому назад. Она слушала, старательно поддерживая на лице улыбку, которая приблизительно означала, что все это не имеет ровно никакого значения. Когда Жюльетт кончила, Муся снова ее обняла.
— Только и всего?
— Да, только и всего.
— И из-за этого вы отравились?
— Вы находите, что этого недостаточно? Это пустяки, да?
— Я не говорю, что это пустяки. Но травиться не стоило, — говорила, улыбаясь, Муся. Она решительно не знала, как обосновать свое замечание. «Сказать ей, что Серизье ее не стоит? Это оскорбительно. Сказать: „Перед вами вся жизнь, вы полюбите другого“, или что-нибудь еще, что говорят в таких случаях, — нет, глупо…» — Моя милая Жюльетт, в жизни каждой умной девушки есть или должен быть хоть один безрассудный поступок, лучше всего именно один. Это поэзия биографии. Но, право, жизнь такая радость, такое счастье, что безумие от нее отказываться даже из-за любви, — сказала она наставительно и тотчас подумала: «Се n’est pas une trouvaille[275], но сойдет»… Жюльетт смотрела на нее разочарованно.
— Уж будто такая радость? — подозрительно спросила она. Ей с самого начала показалось, что и в Мусе что-то переменилось. «Верно, это ее беременность…» Муся угадала ее предположение и опять покраснела. «В самом деле, я тогда в Довилле ей сказала, а о том она ничего не знает…» Внезапно ей передалась непостижимая зараза откровенности.
— Со мной тоже случилось большое событие, — сказала Муся нерешительно. Жюльетт беспокойно на нее глядела. — Я полюбила, Жюльетт.
Слова эти, неестественные, книжные, неприятно звучащие, «я полюбила, Жюльетт», тотчас ударили ее по нервам. Но отступать теперь было поздно. Жюльетт приподнялась на постели.
— Вы? Кого? — спросила она, забыв даже о слабом голосе. «Нет, разумеется, не его… Тогда она иначе меня слушала бы…»
Муся только что удивлявшаяся беззастенчивости Жюльетт, все рассказала о себе, — тоже просто и спокойно, только не назвала имени Брауна: говорила «один человек», «этот человек»… Ей рассказывать было много легче, она победила. Эту разницу Жюльетт тотчас почувствовала: «Кто? Кто это? Нет, конечно, не Серизье: было бы верхом цинизма, если б она рассказывала мне о нем. Верно, кто-нибудь из ее светских знакомых… Но что же ей сказать? — спрашивала себя Жюльетт совершенно так же, как перед тем спрашивала себя Муся. — Все-таки не поздравлять же ее с тем, что она изменила мужу!.. Какая сумасшедшая!..»
— Я рада за вас, — сказала она, без уверенности в голосе. Они посмотрели друг на друга и засмеялись: сами недоумевали, зачем понадобилась такая откровенность, но не жалели о ней. Теперь Муся могла, не задевая Жюльетт, сказать все, что полагалось: что перед ней вся жизнь, что она полюбит другого. Говорила она это поневоле так, как миллионер, приходя в гости к бедным, живущим в двух комнатах, друзьям, может им сказать: «Но у вас, право, очень уютно…» Все же слова Муси были приятны Жюльетт.
— …И, повторяю, вы так похорошели!
— Кто бы подумал!.. Но вы? Каковы ваши ближайшие планы? — осторожно спросила Жюльетт.
— Никаких! Я без всяких планов счастлива, как никогда в жизни, и ни о чем другом не думаю! — ответила Муся. Тон ее был такой, точно она в самом деле захлебывалась от счастья. Муся и Жюльетт разговаривали искренно, и все же одна преувеличивала свой восторг, а другая свое отчаянье. — Ни о чем не думаю, и не спрашивайте меня, ради Бога, моя положительная Жюльетт, — по прежней привычке сказала Муся, не подумав, что после попытки самоубийства не совсем подобает называть Жюльетт положительной.