Снова, как в начале разговора, Изамбар стоял, опираясь рукой о стену. Но теперь епископ заметил и глубокое дыхание, и часто бьющуюся голубую вену на шее, и землистую бледность кругов под глазами, отчего глаза казались еще больше, а за их кристальной ясностью угадывалось нечеловеческое напряжение. Вот Изамбар покачнулся и прислонился к стене спиной. Птичка осталась спокойно сидеть у него на плече, нахохлившись и взирая на монсеньора Доминика с прежним неодобрением.
– Теперь я могу рассказать тебе об астрологических таблицах и современной арабской алгебре, – произнес наконец математик. – Раз я обещал, я сдержу свое слово…
«Боже мой, как он истощен!» – подумал епископ вместо того, чтобы воодушевиться долгожданными словами.
– Завтра, Изамбар, – сказал он вслух. – Ты был болен. Тебе пора отдыхать. У нас еще есть время. Я приду к тебе завтра.
– Тогда оставь мне твои задачи, – предложил Изамбар. – Те, в которых затрудняешься. Я решу их. А заодно буду знать, с чего начать завтра.
– Вот, Изамбар, они все здесь.
– Хорошо, Доминик. И не забудь принести тот старый арабский учебник вместе с моим переводом.
Когда епископ выходил из кельи, странная птица вспорхнула и вылетела в окно.
Часть вторая
Страсти по Изамбару
В потрясенном уме монсеньора Доминика одновременно роилось множество мыслей. Голова его гудела, точно потревоженный улей. Он не знал и не гадал, куда несут его ноги. Вероятнее всего, они несли его в трапезную, но по какой-то непонятной причине, похожей на случайность, свернули дверью раньше. Оказавшись в совершенно незнакомом помещении, епископ немного пришел в себя, или, как уточнил бы Изамбар, вернулся в трехмерность. В этой трехмерности он обнаружил что-то вроде кладовой – тесная комната с низким потолком была битком набита самыми разнообразными вещами, от мешков с мукой и кухонной утвари до столярного и садового инструмента. Вдоль стен тянулись ряды широких деревянных полок, а то, что не могло на них уместиться, соседствовало рядом, на полу. И пахло здесь именно так, как обычно пахнет в кладовых – легкой затхлостью.
Монсеньор Доминик повернулся было, чтобы выбраться наружу, но зацепился подолом за мотыгу, стоявшую у входа, а та, падая, потянула за собой с одной из полок еще какой-то скарб, в который упиралась черенком, и все это шумно рухнуло к епископским ногам. Досадуя на неаккуратность монахов, что хранят свое барахло в таком беспорядке, монсеньор Доминик наклонился, поднял мотыгу, прислонил к стене; поднял плохо скрученный моток пеньковой веревки, намереваясь засунуть его как можно глубже на полку, и потянулся за третьим предметом. Это была плеть. Взяв ее, епископ удивился – она оказалась неожиданно тяжелой. Пряди узких ремней из кожи самой грубой выделки были туго увязаны в ровный ряд рельефных узлов. Монсеньор Доминик поднял глаза и увидел на верхней полке вторую такую же плеть. Длинный витой хвост свернулся там в кольцо, словно гремучая змея.
В этот миг дверь за его спиной приоткрылась, и показалось любопытное лицо, очевидно, привлеченное произведенным епископом шумом.
– Ваше преосвященство! – изумленно ахнул незнакомый молодой голос. А вот лицо, белое, круглое, голубоглазое, монсеньор Доминик уже видел не раз и не два, скорее всего, в библиотеке.
Епископ выпрямился.
– Это они? Те самые? – спросил он неопределенно. Монах однако прекрасно его понял.
– Да, ваше преосвященство, это те самые плети, – подтвердил он охотно. – Господин лекарь в первый же день, как приехал, пожелал взглянуть на них.
– Отчего в них так много веса?
– Кажется, в этом хорошо разбирается господин лекарь… Я знаю только, что эти плети предназначены для самобичевания, и достаточно слабого удара, чтобы отворить кровь.
– Твое знание происходит из опыта, не так ли?
Монах потупился.
– В нашей обители нет ни одного брата, кто не имел бы такого опыта, – сказал он тихо. – Наш отец настоятель считает, что каждому, кто принес монашеские обеты, время от времени необходимо терять немного крови во избежание плотского греха.
Монсеньор Доминик приподнял брови.
– Но, согласитесь, ваше преосвященство, не так, как брат Изамбар! – воскликнул монах внезапно надломившимся голосом. – Отец настоятель велел хлестать его в полную силу, а ведь он страшно худой! Одни кости! И они такие тонкие, что казалось, вот-вот переломятся. Особенно в первый раз, когда он лежал под плетьми голый и мы видели, как удар за ударом с него сходит кожа и ребра вылезают наружу.
– Так он был еще и голый? – недоверчиво переспросил епископ.
– В первую пятницу… Когда он поднялся из ямы и увидел в руках у братьев эти плети… Знаете, монсеньор, что он сделал? Он… – Молодой монах отвел глаза и часто заморгал. – Он взглянул на братьев так, словно хотел ободрить их. Он, конечно, знал, что его ждут плети, знал заранее и совсем не удивился. В ту минуту он думал не о себе, а о братьях. А потом он снял с себя одежду и лег. От него не требовали, чтобы он разделся. Он сделал это по доброй воле. Тем самым он дал нам понять, что не ищет снисхождения и с готовностью принимает приговор отца настоятеля, а потому братья, приговор исполняющие, не должны чувствовать никакой вины. И мы поняли, монсеньор. Это было совершенное смирение плоти – во всей полноте, какая только доступна человеку…
Монах повернул лицо к епископу, уже не пытаясь прятать мокрые ресницы.
– Я стоял близко и видел, как брат Изамбар поцеловал землю. Он лег и коснулся ее губами, а руки раскинул в стороны. Под первыми ударами он вздрагивал сильно, выгибаясь всем телом, но потом все меньше и меньше, как будто прилепляясь к земле, а после сорокового только лишь трепетал сплошной мелкой дрожью. Она напоминала агонию, и отец настоятель из опасения, как бы брат Изамбар в самом деле не умер, велел через каждые три удара щупать у него пульс. От этого истязание растянулось. К тому же удары стали еще сильнее благодаря столь частым передышкам. А он впитывал их своей плотью, и плоть его пила боль. Он обнимал землю, прижимался к ней, маленький и голый каждой косточкой, и терпел. Терпел в полном сознании. Долго, невероятно долго! Плети легко рвали его тонкую кожу, и она сходила с него длинными клоками, особенно с плеч и нижних ребер… Когда же наконец чувства покинули его, он вдруг резко изогнулся, откинулся на бок и замер. К тому времени он был уже весь, с ног до головы, окровавлен, а на спине у него почти не осталось кожи. Губы его облепила земля. И вокруг него земля обильно пропиталась кровью. Но черты его, спокойные и ясные, не выражали страдания. Мы увидели остановившийся взгляд его расширенных зрачков и перекрестились. Никто из нас не сомневался: после того, что сделали с его маленьким хрупким телом, брат Изамбар мертв и глаза его скоро остекленеют. Но мы ошиблись.
Он лежал неподвижно, но глаза его не стали глазами мертвеца, и тело не остывало, а из ран на спине кое-где даже еще сочилась кровь. Мы не могли проследить ни его дыхания, ни даже пульса – они лишь угадывались, оставаясь незаметными. Отец настоятель велел одеть брата Изамбара и сбросить обратно в яму, не обращая внимания ни на непрошедшую опасность смерти, ни на кровоточащие раны. До поздней ночи мы каждый час украдкой бегали к яме. Брат Изамбар так и не пошевелился. На рассвете в субботу он лежал в прежней позе. И только к полудню очнулся. Вот тогда-то отец настоятель и послал к нему послушника с повторным предложением покаяться. За отказ ему грозили теперь ведра жирных помоев по утрам и вечерам и порка каждую пятницу. Брат Изамбар, как известно, остался при своем, предпочтя помои и плети. И мы все недоумеваем, как ему удалось дотянуть до приезда вашего преосвященства. Видели бы вы его неделей раньше, монсеньор!
– Я застал его в весьма плачевном состоянии, – заметил епископ. – По-моему, хуже некуда.
Монах выразительно вздохнул и покачал своей круглолицей головой и отрицательно, и сокрушенно.
– Вышло так, что Сам Бог наградил брата Изамбара за смелость. Не сними он тогда, в первую пятницу, с себя одежды, черви уже съели бы его, словно упавшее с ветки яблоко. Благо хабит его остался цел, а за то время, что брат Изамбар лежал без памяти, раны его все же успели кое-как затянуться, а ткань – прирасти к ним прежде, чем в яму полились помои. До второй пятницы червям пришлось довольствоваться кухонными отбросами. Но зато потом они быстро наверстали упущенное. Во вторую пятницу…