Этот танатофил, собиратель четырехколесных средств передвижения по «последнему пути», оказался жизнерадостным украинцем польского происхождения, очень богатым, делающим свое «купи-продай» в Германии, Испании, Италии, да и по всей планете, наверное. Он жил (да, собственно, живет и по сей день) на два дома: семья – жена с маленьким сыном – в Берлине, а сам половину времени проводит в Москве, где у него целый этаж со своим лифтом в четырехэтажном особняке на Остоженке. Собственно, все это и многое другое я выяснил позже, а знакомство наше было курьезным.
Фотограф, которому было поручено запечатлеть владельца катафалков на фоне его коллекции, вдруг позвонил мне несколько обескураженный.
– Ты знаешь, он отказывается сниматься!
– Это почему?
– Говорит, что не хочет лишний раз светиться… Бизнес.
– Уговори как-нибудь… Без него никак нельзя!
– Ни в какую! Вот сам поговори.
В трубке я услышал напористый, но и весьма доброжелательный голос:
– Алло, это редактор?
– Да, Димой меня зовут…
– Я – Харон. Слушай, Димон, ну это никак нельзя со мной, не поймут, не та реклама, понимаешь?!
– Но и без вас нельзя, Харон, э-э, Харонович, – отвечал я, держа на всякий случай дистанцию. – Мы же не каталог хотим публиковать, а так сказать, прикольный случай. Ведь в мире других таких нет…
– Это верно, нет таких. Но сниматься я не буду. Что надо, расскажу, а сниматься – извини. Ты сейчас где?
– В центре.
– А подъезжай-ка на Остоженку, Димон, в «Генацвале», поужинаем.
– Как я вас найду?
– Харона спросишь.
– Идет, через час буду, Харон Хароныч.
Дым, чад, пьяное торжество в углу на пару дюжин персон, музыка, и он уже кое-что мне заказал:
– Ребрышки тут – пальчики оближешь, нигде в Москве таких нет, уж поверь.
И он словно облизнул свои розовые мягкие пальчики, этот крупный, лысоватый, румяный, с брюшком человек, никак не похожий на Стиксова паромщика.
– Голодный?
– Не очень.
– Да вижу – голодный! Сашенька, – подозвал он официантку, – принеси-ка нам баклажанчиков, ну и все такое к ребрышкам, побыстрее – приятель мой, видишь, голодный…
– Да уж, – улыбнулась крепко намазанная Сашенька, оглядывая меня, – исхудал приятель-то!
Я не обижаюсь, когда прохаживаются по поводу моей тучности. Но тогда, в «Генацвале», мне неожиданно представилась довольно неэстетичная картинка – вполне в духе собирателя катафалков: мое нагое тело предают огню, языки пламени обволакивают его со всех сторон, лижут, ласкают, кожа надувается сперва в одном, потом в другом месте, потом лопается… О мерзость!
– Зачем вам катафалки? – спросил я, дабы отогнать наваждение.
Харон отхлебнул пива, поставил стакан, вытер розовые губы салфеткой и сказал:
– А хрен его знает!
То есть прямо так и сказал, не матом, не чертом, а именно так. Почему-то это мне пришлось по душе.
– То есть?
– Ну не знаю, и все. Должен же я что-то коллекционировать! Кстати, первым у меня был катафалк, на котором везли фон Караяна. Я вообще-то начинал их собирать по звездному принципу. Таблички приклеивать, то да се… Ну и потянулось.
– А кроме караяновского есть еще в этом духе?
– Есть только один еще топ-катафалк, так сказать, – Джорджа Харрисона. Из битлов он мне больше всех нравился. Остальные – так себе, для сошек помельче, почти обычные. У меня вообще-то большая часть коллекции в Берлине припаркована, а здесь по мелочи… Вот от дел отойду – открою контору, ха-ха! Для VIP-покойников. Ха-ха!
– Их штербе…
– Чего – их штербе? Ты, что ли, штербе?
– Нет, – рассмеялся я. – Вы контору свою так назовите, чтобы всякий мог свою причастность к собственному упокоению почувствовать еще при жизни…
– Ну уж это как-то… слишком брутально, что ли! Ха! Атак – остроумно: «Их штербе». Почувствуй себя в гробу! Ха-ха! Похороним двоих, третьего бесплатно!
Он принимался смеяться заливисто, казалось, надолго, но смех неожиданно обрывал, на полуноте, так сказать.
– Я не знаю… – начал было я свою заветную мысль.
Тут нам принесли баклажаны и прочую закуску, ну и графинчик водки. Харон разлил по пузатым стопочкам, чокнулся со мной – за знакомство! – опрокинул и захрустел огурчиком:
– Ну? Что ты там такого не знаешь? Все разъясню, говори.
– По мне катафалки – вещь не то что не нужная, а и вредная. Такой роскошный, так сказать, фараоновский омаж в сторону культа – покойнику-то глубоко плевать, в карете его везут, или волокут по земле, или вообще бросили в известь, чтобы его извести, ха-ха-ха! По мне – завернул в тряпицу, сжег, а пепел развеял. Греки вот – большими эстетами были, понимали всякое это трупное безобразие.
– Это да, это они умели.
Выпили еще. Тут из угла завыл вживую хор. Что-то, разумеется, грузинское. Да так громко, что собеседника не услышать. Пришлось есть.
– Так что же делать? – спросил я, когда песня закончилась. – Нам нужна фотография, чтоб владелец представил свой… товар… А вы, как я понял, сниматься не хотите?
– Не могу, поверь! – Харон налил еще по рюмке водки. – Но выход всегда есть, даже – ха-ха! – с того света! Очень просто. Вы там пишете мою историю – можете, кстати, писать что хотите! Хотите – что я некрофил и занимаюсь любовью со старушками прямо, так сказать, в экспонатах собственной коллекции… Хотите – что собираюсь открыть эту самую VIP-kohtoру – «Одной дорогой с Караяном… Хотите… вместо меня снимите Ивана, шофера, он только рад будет.
– Тут у меня забавный знакомый завелся, – сказал я, когда нам принесли шашлык. – Пацан просто бредит смертями! Если надумаете открывать контору, лучшего факельщика не найти, ха-ха-ха!
И я вкратце и весело рассказал Харону историю Алексея. Харон прерывал мое повествование заразительным пьяным смехом, и все время как бы невпопад, как бы не там, где нужно было, смеялся. Казалось, он слушает меня так, из вежливости, а оказалось, что вовсе нет.
Так получилось, что мы, что называется, продолжили. Харон ведь жил здесь же, на Остоженке, – я, признаться, впервые был в такого рода домах, где лифт поднимает вас прямо в квартиру. Огромный холл – холостяцкий беспорядок: барахло по полу, по диванам, по углам, даже на стойке полукруглого бара, за которую мы воссели на высоких табуретках. Он все подливал виски, и всякий раз другого, а то вдруг вскакивал и бежал (причем босой) куда-то, что-то искал, притаскивал – то журнал какой-нибудь, то фотографии семейства, а то вдруг – мандарин. Потом вдруг объявил, что у него в полночь самолет в Америку, что ему нужно собраться, чтобы я не обращал внимания… В окне, не обремененном шторами, мерцала масленая гладь реки да тускло белел прямоугольник Дома художника за ней, а если вглядеться, то слева обнаруживался и «задник» церетелиевского Петра. И еще: в холле сильно пахло туалетным дезодорантом. Поначалу я терпел из деликатности, потом стал поминутно морщиться. Харон как бы не замечал, но на очередной мой сморчок вдруг рассмеялся:
– Это жена!
– Что жена? – удивился я.
– От нее пахнет…
– А… – вежливо протянул я (воображение, разумеется, нарисовало, что некая Харонова жена в виде трупа лежит в спальне на огромной кровати, обложенная, на рогожинский манер, цветами…)
– Нуда, она эти, как их?… Флоксы – не флоксы… Гортензии? Фиалки?… Нет. Настурции? Фу, хрен!.. Забыл!
Тут только я обратил внимание, что в глубине широченных подоконников, в полумраке, стояли ряды горшков с гиацинтами всех, наверное, существующих оттенков. Цветы источали сладкую вонь.
– Она, как в Москву приезжает, накупает этой дряни, хотя сама живет здесь не больше недели… – признался Харон. – Впрочем, если мешает, могу выбросить. Мне что – я привык! Так ты, значит, журналист? – вдруг, будто и не было этих двух часов вдвоем, спросил он.
– Ну да, в некотором роде.
– А в какой области пишешь?
– Да в разных…
– И о смерти тоже?
– И о смерти… – усмехнулся я странной простоте вопроса. – «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов» – это лучшая фраза о смерти, я думаю, – высокопарю я, выпиваю очередную порцию виски и закидываю в рот горсть лущеных фисташек.