Я абсолютно понимающе кивнул.
– И подушечкой себе грызло закрыл, чтобы больше меня не слышать. Мы с Цветковым быстренько его заломали: руки за спину, ноги тоже, разложили и давай ему в каждое ухо орать: «Шлюха! Шлюха она! Она мне давала! Ему давала! Вон тому давала и этому! Всем давала! Дырка она!» Шипа дергается, хрипит. Потом со мной, наверное, дня два не разговаривал, а потом надоело парашу мыть – стал подлизываться. И тут как раз из лазарета вылетел. Главврач на обходе сказал: болячки вроде поджили, надо бы Шаповаленко прогревания, и Шипе курс на пять дней прописал. Шипа бросился к главному: может, без этого как-нибудь? А главному все по фигу: «Клыгин, – говорит, – проследи…» И Шипа сразу сник. Всё говорил: мне мать должна три рубля прислать, я тебе пайку хорошую куплю. Всё в роту звонил: пришло письмо или нет? Потом вообще мне свою парадку предложил: возьми, говорит, из дружбы. Я, говорит, скажу старшине, что потерял. Я смеялся: вычитать же будут! Он подумал: маме напишу, она поймет, насобирает. Как демобилизуюсь – отработаю, все ей отдам, жить для нее буду… Нужна мне его парадка. Он вон какой хилый – разве мне налезет? Короче, знаешь, я его встряхнул за шкиботник и толкую: «Чмо на лыжах, если завтра же не полетишь на процедуры, я Алке все скажу, что ты в нее того… По уши. Вопросы, товарищ ефрейтор?» Знаешь, он сразу утих. Утром из роты прихожу в шесть пятнадцать, он уже в кровати сидит, не спит. Все утро молчал. После пайки я его и повел. Смотрю – он идет, как будто шило в заду, аж скулы выперли. Я, значит, его завел, Аллочке бумаги, его – в кабинку. Лег он на живот. Спускай, говорю, кальсоны, показывай хозяйство! Он, знаешь, так нехотя, через силу будто, спустил. Я – хлоп! – его по ляжке. Вот, говорю, наш леопард пятнистый. Аллочка свет поставила, носик сморщила. Говорит: «Сережа, не уходи, своего пациента сам обслужи, пожалуйста». Шипа все положенные десять минут тихо, как мышка, пролежал, а потом сразу к главврачу. И тот его выписал. Я уж думал, что он стучать побежал, но все тихо… Так и не знаю, что он там плел… Но – все тихо, так вот… Ну что, бум спать? Бум! Бум! Бум.
Я, перед тем как заснуть, светло подумал, что когда-нибудь стану дедом – буду ходить расстегнутым, в кожаном ремне и в сапогах гармошкой. Я буду дедом авторитетным и научусь важно говорить салабонам, которые будут меня ужасно бояться и называть «зверь»: «Ты что, опух? Службы не понял, душа драная?! А ну – бегом в туалет, чтоб через пять минут прихожу и вижу в умывальнике свое отражение!» И – кулаком по грудахе. Чтоб синяков не оставалось. А до этого еще дней триста. И я стану дедом. Хозяином жизни.
Утром я шел на электрофорез. Мрачно что-то было. То ли спал плохо, то ли зима скупо дает свет. И медленно время идет.
– Членкор! Членкор, блин… – шнурок из нашей роты Коробчик аккуратно манил меня пальцем.
Я подошел, чуть не захлебнувшись омерзением и тоской, безысходностью.
– Что мы тут делаем? Забил на службу болт? Сачкуем?
Я смотрел на кончики больничных тапок, опустив руки вдоль тела.
– Что молчим, милый?
– Н-нет, – язык еле отлип, – у меня пневмония.
– Что у тебя? – скривил морду Коробчик.
– Воспаление легких. Пневмония.
– Что, умный, что ли, до хрена? Да?
– Нет.
– Как служба? А?
– Как у курицы.
– Почему медленно отвечаем? Охренел?
– Я не медленно.
– А почему это – «как у курицы»?
– Где поймают, там и…
– День прошел…
– Слава богу, не убили – завтра снова на работу.
– Громче.
– Слава богу…
– Так-то. Выздоравливай скорее. Мы тебя в роте очень ждем. Туалеты мыть некому.
Я почти радостно улыбнулся. Хлебом не корми – дай туалет помыть. Но понравиться не удалось.
– Чего оскалился, чама? Скажи: я чама.
– Я чама.
– Завтра я тебе работу принесу. Будешь мне альбом делать.
Ясно?
– Да.
– Иди. Мало тебя били. Но ничего. Еще исправимся.
А все-таки ко мне приедет папа. Когда я был маленьким, он качал меня на коленях, а теперь он пожилой и иногда плачет, когда ко мне приезжает, но старается, чтобы я этого не видел. Я тоже плачу, а он это видит. Дома он начальник. У него много подчиненных. Но теперь ему стало трудно полноценно работать. Потому, что он часто ездит ко мне.
Он привезет мне варенье. Вишневое. Я люблю грызть косточки.
– Здравия желаю.
– Здрасти…
– Мне сюда?
И еще – колбасы. И пирог яблочный в целлофановом кульке. И денег. Я ему говорю: не привози денег. А он привозит.
Может, говорит, что купишь себе. А их все равно занимают. Но я ему не говорю. Вру, что много себе покупаю. И котлеты привезет, и печенку. Он всегда много привозит. Я страшно объедаюсь – стараюсь съесть все, чтобы в роту не нести. Он тоже иногда ест со мной. Все-таки с дороги, проголодался. Но мало ест. Украдкой. Будто стесняется.
– Ложись, что сидишь?
Папа как-то мне сказал, что я возмужал…
– Сейчас будет покалывать.
«Папа, я не возмужал, я постарел».
– А ваш плешивый что не приходит?
А старики – это тоже дети, только дурные, слабые, дурачки…
– Я говорю, что плешивый ваш не приходит? Выписался, что ли?
«Он не плешивый», – сказал я про себя. Потом подумал, приподнялся на локте и сказал:
– Он не плешивый, – себе под нос. А пластинки даже не слетели с груди – я чуть-чуть привстал. И видел только ее спину.
– Он не плешивый, – громко сказал я.
– Что? – спросила она, что-то записывая.
Я взял и сел. Пластинки шлепнулись на пол.
Я огляделся: куда бы дать выход звенящей, зудящей дрожи рук и души? Толкнул цветочный горшок. Он чуть качнулся и устоял.
Лежак был теплый, и хотелось лечь обратно.
– Он не плешивый! – крикнул я и толкнул горшок изо всех сил. Рука скользнула, но горшок все же упал, выплеснув язычок земли на линолеум. Белое пятно запестрило и резким бабьим голосом плюнуло: «Это что? Такое?»
Я встал и пошел, потом побежал, никак не теряя эту чертову черную дрожь, дернул занавеску с двери, смел какие-то склянки со столика и, не увидев себя в зеркале, выпрыгнул в коридор. Изо всех сил побежал… Потом были руки из огромной волны выросшей дрожи и чей-то голос перед огромной волной, что вот-вот накроет:
– Такой молодой и такой нервный… Кем хоть был до армии?
Я выдохнул последнее:
– Человеком.
Дембель в опасности
Эпос
Небо застыло сегодня над землей, морщинистой, как мозг, витой шапкой облаков…
«Десять секунд, чтобы принять удобное для сна положение. Если после этого будут скрипы, после третьего скрипа будет: «Рота, подъем!»
Дела, как у картошки осенью, – если не съедят, то посадят.
Когда Бог раздавал дисциплину – авиация была в воздухе.
«Дембель неизбежен, как кризис империализма», – сказал молодой солдат, и слеза упала на половую тряпку.
«…Не щадя своей крови и самой жизни…»
«Это не порядок, товарищи. Это – пар-родия! Надо заправлять свою постель так, чтобы ваша мама приехала и сказала: «Это что? Это постель моего сына?! У меня дома стол письменный – ну точно такой же ровный! Нет, даже не такой, у меня на столе вот тут такая кривоватость, сын постоянно сюда банку с пивом ставил, а тут совсем другое дело!»
Мы хотим всеобщего счастья, а достижимо ли это? Вот так живешь-живешь, не успеешь оглянуться, а чайник уже свистит. Еще порточки не надел, а харчишки уже отъел.
– Смотри, об этом никогда не говори. Особенно в бане.
– Почему?
– Шайками забросают.
Дембель в опасности! Пайка стынет. Зашивон. Зашить. Зашиться.
Ну и репа, хрен промажешь!
Так и не надо стучать себя пяткой в грудь и говорить… Что кто захочет сказать – пусть поднимет правую клешню.
Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор. Какая разница? Одна дает, другой дразнится.
– И давно не пишет… И вообще она уже наверняка сейчас какая-нибудь Петрова или Сидорова, или Череззаборногузаде-рищенская.
Ты был еще в проектах, а я уже в армаде пахал.