Литмир - Электронная Библиотека

Вот – в небогатых цветах моей Родины, медном закатном отсвете сосновой коры, голубой проточной сини меж распластанных, как шестикрылые серафимы, цветков, я вижу резкий, почти звериный скуластый лик. Большие, словно раздавленные, уши. Линия лба, заостренная вверх, – как шлем, купол церкви. Нос – долгий и тонкий. Едва заметный наклон к левому плечу. Широкая разбитая ладонь плотника, огородника, водоноса. И переломленные вниз, к переносице, глаза. Разные: левый от зрителя – сухая птичья зоркость. Правый: большой, скорбящий, со слезой. Облик. Облак. Князья писали грамоты в Царьград: «Облак печали, покрывши мои очи». Сергий Радонежский. Товарищи, переходим в следующий зал! Товарищи.

Пало на холм сорочье перо, дурман-трава, тучи и солнце, Господь и тьма могильной стены – вот краски монастыря. И ты вздыхаешь без привязи дней у румяных боков надвратной церкви, – полдень; у льда голубой колокольни – утро; под грозовой синью куполов Успенского и Троицкого соборов пасмурного русского неба; у пятнистой пышно-узорчатой ризницы, облепленной виноградными листьями да кистями: не зреет у нас виноград. И Господь для русских людей жил в раю с теплыми морями, в полузабвенном детстве, в хохочуще-отчаянных сказках, где родное не в конце «и я там был…», а в зачине: идет свинья с малыми детками-поросятками по лесу, а навстречу ей серый волк: «Сейчас съем тебя и твоих поросят!» – «Не ешь нас, серый волк», – взмолилась свинья, а он: «Как смеешь грубить, свиная харя?!» – все родное. Сергия – лучше бы в сказку, на кисельные берега, да вот тянутся все к Троицкому собору – и мне надо туда. Посмотреть на то, что держит. На мощь. Посмотреть на то, что осталось. На мощи. Если смогу.

Я побрел кругом Троицкого собора, вдоль стен, вокруг монастыря: чего страшного – глянуть на мощи? Хотя: что такое мощи? Кости? Скелет лежит? Коробка? Ларец? Из детских безбожных глубин упрямо лезут куриные косточки в маслянистых остатках лапши.

Как это действует? Как волна: действует…

Часто действует даже явная дрянь: я споткнулся у монастырских ворот – «Кормить голубей в строго отведенном месте!» и стрелка – «Место кормления» – и далее, по стрелке, я нашел земляную выклеванную площадку, похожую на маленький плац; там сидела одна черная по брови старуха, грузная, как надгробие, и дочищала огромные корки хлеба. Дурно и кисло пахло скотным двором, и кругом не было ни единой птицы – я почти побежал оттуда, под гору, искать речку, вымоленную из земли Сергием.

«Как отстоит восток от запада, так трудно постигнуть жизнь блаженного» – и не берусь, «имена которых на небесах Богом написаны, нет надобности в писаниях… людских». Но гляжу на лакированных матрешек, на продажные пуховые платки. Открываю двери за кольцо. Дурею на винтовой лестнице, подымаясь на башню за тарахтеньем испанской речи, – как уверовать в смертного, как я, одолевшего «смерти ско-рии»? На башне постоял, помялся, испанки умелись, и взгляд оторвался от луж, железных люков, автобусной базарной братии, развалин, огородов, заборов, дач. Дальше – холмы, поля, небо… И я вдруг, точно кожей, поверил, что все это было здесь, так и было, сюда пришел, «вся узы миръскаго житиа растьрзав», эта древняя пустошь напитала иконы непонятным полетом, парением – люди немеют… Змеи шипят: «В образе Богоматери выразилась безысходность мироощущения своего времени», а иконы темнели, тонули от нас, прикрываясь доступным убогим: златыми полями, венцами, цатами, золочеными ризами, изумрудами и сапфирами, оставляя открытыми лишь лики, да и те, потускнев, укрывались черным бархатом – так мы продались и обезлюдили.

Идол в мозолях от касаний, а герои не рождаются вновь – для каждого, нетронутыми, для нашей любви. Мы – на развалинах; не сыскать, где стояла кроватка, прячь голову от уставшего жить кирпича.

Согнул голову и пошел в Троицкий собор – мимо торговой лавки, дремлющих на скамьях увечных, налево – меж двух колонн. Прижался к левой, где икона Богоматери. За спиной собиралась и текла передо мной, минуя алтарь, степенная очередь. Там, за огненным озером свечей, увешенная лампадами, сверкает стальным блеском рака – гроб, под гнутой крышей на высоких узорчатых колоннах. Я подумал про мавзолей – ни разу не был. Священник стоял сбоку гроба, наверное, «в головах», спиной ко входу, и, откашливаясь, читал молитву, одновременно разбирая ворох записок в руке. Люди ставили свечи, крестились, опускались на колени и, главное, наклонялись и целовали гроб, сверху, затем уходили, отдав священнику записку, – мне не было видно, что же они целуют: стекло? глухую крышку? В темени пятиярусный иконостас, писанный с участием Андрея Рублева и Даниила Черного, вовсе не сиял – как на хвалебных открытках. Я пытался разглядеть евангелистов на царских вратах (подлинник украден государством), потом тупо щурился на «Троицу» (подлинник украден государством), пересчитал апостолов на иконостасе и тронул пальцами бархатный барьер, отделивший меня от очереди. Священник сделал перерыв в молитве, и женщины в платочках неожиданно запели в углу «Радуйся, Сергие» – на мотив, близкий какой-то революционной песне. Иностранки трясли непокрытыми космами, одна старушка просто лежала у гроба, не подымаясь, семинарист стоял камнем. Петь перестали, и из-за спины меня царапнул шепот: «Господи, послушай…» Неловко оглянулся, будто поправить ворот, – женщина смотрела через меня на что-то ей отвечающее и шептала негромко про свою семью, про сына – его тянет «к технике», у нее мужа нет, есть «один человек», а вот еще на работе… И она повторяла, упрашивая: «Я так хочу, Господи», несколько раз, чтобы он понял, что в первую очередь. И улыбалась.

Я пошел к киоску: надо купить свечей; а что, интересно, писать на бумажке? И очнулся только у дверей, где изгоняли бесов, – там осталось два человека; я ушел и оттуда, наверх, на высокое гульбище, что тянется вдоль трапезной. И разглядывал дотемна Троицкий собор, палаты митрополита, часовни. Это «Русские Афины» – догадался когда-то Флоренский, – «античный эллинизм». Отчего только русская античность так смурна: у греков солнце печет, но пашни – клочки, и те легки на подъем, до первого ливня, а снега едва пали – и уже их нет, и с любой горы там открывается море: вот оно, беги. Просторы же Руси так невыносимы, что с места не тронуться. Судьба без осечек – кладет на месте. На родном.

В этом самом месте, в этих стенах настигли великого князя Василия Васильевича посланцы двоюродного брата, Шемяки, сына того самого свидетеля обретения мощей Юрия Дмитриевича.

Обманули беззаботную стражу, подкрались на санях и понеслись с горы «как на счастливый лов», по снегу в девять пядей. И люди Василия обмерли – «яко изумлени». А великий князь, ослепивший в свое время брата Шемяки – Василия Косого, побежал в конюшню, да разве сыщется на Руси готовый конь, когда за дело берется судьба! Пономарь втолкал его в Троицкий собор, одного-одинешенька, запер, а сам вдарил бежать что есть сил. А гончая свора ворвалась и прямо, не спешиваясь, на конях – по лестнице, к соборным вратам: где? Где – хватали за грудки. А великий князь, ухом к дверям, он же слышал все это, схватил икону явления Богородицы Сергию и сам отпер южные двери. И главный догонял бросил руку свою ему на плечо: «Пойман еси, великий князь». И сам заплакал, уже зная все наперед. А Василий кричал, что пострижется в монахи, прямо здесь, корил крестным целованием. Ведь целовали эту самую икону, у этого самого гроба, «не мыслити… лиха», хватался за руки, молил, грянувшись оземь у гроба Сергия-чудотворца; «кричаньем моля», «захлипаясь» так, что посланные сами прослезились, а потом он просил: «Не лишите мя зрити образа Божиа»…

Его ослепили. Оставив в истории – Темным. В охотничьей суматохе упустили: будущего Ивана III – первого настоящего русского царя – унесли в охапку, скрывали в каком-то, наверное, подвале и ночью вывезли дальше. Античный, твою мать, эллинизм.

Запираются ворота Лавры деревянной решеткой – где ж наше место проживания?

Отчаявшись оживить телевизор, я упал животом на кровать. Кусал яблоко, вздыхал: отчего пуста моя жизнь? Лежебока? Но все русские любят диван. Куда ехать, ежели зима долгая, кругом – Сибирь и снега в девять пядей. Нет, беда, что душа моя бронзовая, душа моя медная и стальная не помнит детства, золотого века. Все империи наигрались, собрали солдатиков в коробок, легли спать и умерли, осенив мир заревом «классических эпох», – они снятся, и ты любишь золотые сны, правившие племена на юг, ранние царства, микенскую эпоху, ахейских царей, колесницы и костры Троянской войны, нашествия дорийцев, безгласие «темных веков», Пелопоннесские войны, персов, македонцев, богов, плавное, как и рождение – угасание, прощальный свет их, сиявший русским из Царьграда…

47
{"b":"111834","o":1}