Эти строки вполне могли бы умиротворить адресата, но по невнимательности Тургенев отправил свое послание к Борисову в Новоселки, думая, что Толстой все еще там, тогда как тот ждал ответа на станции Богослово. Время шло, ответ не приходил, и Толстой чувствовал, как его охватывает все больший гнев. Он послал второе письмо, требуя немедленной дуэли, но не пародии, когда два писателя встречаются в сопровождении третьего, расходятся далеко, чтобы можно было промахнуться, там же мирятся и завершают вечер шампанским. Нет, это должна быть настоящая битва, один на один, без свидетелей, сражение не на жизнь, а на смерть. Ему непременно нужна была кровь Тургенева! Лев точно определил место встречи – опушка богословского леса – и попросил противника быть там на следующее утро с пистолетами. Отправил слуг за своими в Никольское. Не спал всю ночь, на заре слуга привез ему ответ Тургенева на первое письмо, а чуть позже другой – на второе, в котором Иван Сергеевич принимал вызов: «Скажу без фразы, что охотно бы выдержал Ваш огонь, чтобы тем загладить мое действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, я хочу сказать не оправдание, а объяснение. И потому, расставаясь с вами навсегда – подобные происшествия неизгладимы, – считаю долгом повторить еще раз, что в этом деле правы были вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости, которую я хочу или не хочу показывать, а в признании за вами права привести меня на поединок, разумеется, в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что вам было угодно, и мне остается покориться вашему решению».
Толстой ликовал. Он отвечал Тургеневу, что тот боится его, что он его презирает и не желает больше иметь с ним никаких дел. Затем переслал оба письма Ивана Сергеевича Фету, сопроводив их желчными комментариями. Последний попытался примирить противников, но с обеих сторон натолкнулся на решительный отказ.
Но прошло несколько недель, и Толстой стал сожалеть о своем поведении. Все еще осуждая Тургенева за неоправданную резкость, проявленную им у Фета, признавал, что сознательно пытался вывести его из себя, противореча в таком деликатном деле, как воспитание дочери. «Замечательная ссора с Тургеневым; окончательная – он подлец совершенный, но я думаю, что со временем не выдержу и прощу его», – записывает Лев в дневнике 25 июня. Двадцать седьмого сентября пишет ему: «Если я оскорбил вас, простите меня, мне невыносимо грустно думать, что я имею врага».
Поскольку они решили прервать всякую переписку, Тургенев уехал в Париж, и Толстой, не зная его адреса, попросил петербургского книготорговца Давыдова передать записку Ивану Сергеевичу. Давыдова связывали с Тургеневым деловые отношения, письмо завалялось у него в ящике. Тем временем Иван Сергеевич узнал от Колбасина, который очень любил сплетни, что Толстой обидно о нем отзывается и рассказывает искаженную версию их ссоры, приводя в доказательство документы. Ни минуты не усомнившись в достоверности этого, Тургенев немедленно ответил тому, кого считал своим худшим врагом:
«Перед самым моим отъездом из Петербурга я узнал, что вы распространили в Москве копию с последнего вашего письма ко мне, причем называете меня трусом, не желавшим драться с вами, и т. д… так как я считаю подобный ваш поступок после всего того, что я сделал, чтобы загладить сорвавшееся у меня слово – и оскорбительным и бесчестным, то предваряю вас, что я на этот раз не оставлю его без внимания и, возвращаясь будущей весной в Россию, потребую у вас удовлетворения».[331]
Поняв, что письмо с извинениями так и не дошло до адресата, Толстой испытал шок, получив этот вызов. Тем не менее не рассердился, как можно было бы предположить: вероятно, вновь пытался следовать «правилам для жизни» или хотел воспользоваться этим, чтобы от порока перейти к святости, либо, презирая Тургенева за его боязнь того, что могут сказать окружающие, стремился доказать, будто для него, Льва Толстого, общественное мнение ничего не значит? Как бы то ни было, тот, кто еще недавно мечтал о дуэли на пистолетах без свидетелей, с кровью на траве, отвечал:
«Вы называете в письме своем мой поступок бесчестным, кроме того, вы лично сказали мне, что вы дадите мне в рожу, а я прошу у вас извинения, признаю себя виновным – и от вызова отказываюсь». Пусть теперь его враг мучается от беспричинного гнева.
Получив эти несколько строк, Тургенев написал Фету, прося его передать Толстому, что тоже отказывается от всякой мысли о дуэли и что так и не получил записки с извинениями, которую тот передал с Давыдовым. «Теперь всему этому делу de profondis», – заключает он. Афанасий Афанасьевич вынужден был действовать исключительно дипломатично, чтобы довести эти примирительные формулировки до Льва. Не тут-то было! Мирный настрой Толстого улетучился так же быстро, как и возник, – никакого прощения, прежняя ярость, подозрительность, лишенные малейшего уважения. Он не мог согласиться с тем, что этот «мандарин» с седой бородой и нервишками барышни судит о нем в письмах общим знакомым, которые, значит, и сами такие же – предатели, фразеры, культурные люди! В припадке раздражения отвечает Фету:
«Тургенев – подлец, которого надобно бить, что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить… И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду».[332]
Наконец, седьмого января 1862 года Тургенев все-таки получает знаменитое письмо с извинениями, которое Давыдов до сих пор не удосужился передать. Тут же он обращается к Фету:
«Я сегодня только получил письмо, посланное им (Толстым) в сентябре через книжный магазин Давыдова (хороша исправность купцов русских!) – ко мне. В этом письме он говорит о своем намерении оскорбить меня, извиняется и т. д. А я почти в то самое время, вследствие других сплетен, о которых я, кажется, писал вам, посылал ему вызов и т. д. Из всего этого должно вывести заключение, что наши созвездия решительно враждебно двигаются в эфире, и потому нам лучше всего, как он сам предлагает, избегать свидания. Но вы можете написать ему или сказать (если вы увидите), что я (без всяких фраз и каламбуров) издали его очень люблю, уважаю и с участием слежу за его судьбой, но что вблизи все принимает другой оборот. Что делать! нам следует жить, как будто мы существуем на различных планетах или в различных столетиях».
Последовавшие за этим семнадцать лет Тургенев и Толстой не встречались и не переписывались. Ссора с Фетом, наоборот, скоро была забыта – в январе 1862 года, встретив поэта в одном из московских театров, Лев подошел к нему, заглянул в глаза, пожал руку и сказал, что не может на него сердиться.
Когда Толстой вновь мысленно возвращался к происшедшему, оно казалось ему одновременно и кошмаром, и каким-то цирковым аттракционом: то он сам требовал извинений, а получив, сожалел, что просил их, то Тургенев, признав свои ошибки, вдруг чувствовал себя оскорбленным и настаивал на дуэли – как в плохо согласованном номере, они оказывались верхом и спешивались невпопад, письма не доходили вовремя, неловкие попытки общих друзей вносили еще большую сумятицу. К черту литераторов! Хорошо только среди мужиков! Ведь, в конце концов, только ради них он вернулся в Россию и даже в разгар ссоры с Тургеневым не переставал заниматься ими.
Указ об отмене крепостного права совершенно не изменил деревенских жителей – те же лохмотья, грубые лица, униженная покорность. Приехав в Ясную в мае 1861 года, хозяин немедленно собрал своих крестьян, чтобы попытаться объяснить им положения манифеста. Желая показать себя широко, как никто другой, мыслящим человеком, даровал им тот максимум земель, что предполагался для Тульской губернии, то есть три десятины на человека. Сам остался владельцем 628,6 десятины в Ясной Поляне и 48,15 в деревне Грецовке. Были крестьяне благодарны ему за это? Вряд ли, поскольку землю, которую возделывали из поколения в поколение, давно считали своей, а потому, казалось, барин пытается подарить им то, чем они давно владеют. Единственное, за что можно было быть ему признательными, – он не обворовывал их, как большинство окрестных владельцев.