Двадцать седьмого марта Толстой простился с Тургеневым и в который раз при виде своего ненавистного собрата не смог сдержать слез нежности. Никого он не любил так, как тех, кого еще накануне ругал. «Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека».[261]
В поезде Толстой заскучал. В то время не было прямого сообщения между Парижем и Женевой. Дорога шла через Макон и Бур до Амберьё. Там надо было пересаживаться в дилижанс. Лев рад был выбраться из замкнутого пространства вагона. Сидя рядом с возницей, с наслаждением вдыхал запах сонных деревень, смотрел на небо, сердце его наполнялось невыразимым удовлетворением: «…полная луна…Все выскочило, залило любовью и радостью. В первый раз после долгого времени искренне опять благодарил Бога за то, что живу».[262]
В покоях отеля в Женеве на ночном столике лежало Евангелие. После парижской мерзости это показалось предложением вернуться на путь добродетели. Восторженно прочитав несколько страниц, он выглянул в окно: свет луны над озером и свет христианства в душе – как прекрасно в Швейцарии! Толстого переполняло счастье, и он немедленно написал Тургеневу, советуя тоже бежать из Парижа, этой столицы порока: «Я прожил 1 1/2 месяца в содоме, и у меня на душе уж много наросло грязи, и две девки, и гильотина, и праздность, и пошлость; Вы безнравственный человек, хотя и нравственнее меня живете, но и у Вас в 6 месяцев много, много чего наросло, несообразного с Вашей душой».[263]
Единственное, о чем Лев сожалеет, – на берегах Сены осталась княжна Львова, за которой ухаживает князь Орлов. «Скажите откровенно, может ли случиться, чтобы такая девушка, как она, полюбила меня, то есть под этим я разумею только то, что ей бы не противно и не смешно бы было думать, что я желаю жениться на ней? – вопрошает он в том же письме. – Я так уверен в невозможности такой странности, что смешно писать». Но, быть может, чтобы не стал смеяться и его адресат, отправляет не это экзальтированное послание, черновик которого, впрочем, сохранился, но другое, более умеренное по тону, в котором и речи нет о женитьбе.[264] Прочитав, Иван Сергеевич пишет Анненкову: «Странный он человек, я таких не встречал и не совсем его понимаю. Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича – что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо – высоконравственное и в то же время несимпатическое существо».[265] И затем Колбасину: «…[Толстой] уже две недели с лишком как выехал отсюда, получив (как он выражается) отвращение к здешней Содоме и Гоморре. Он уехал в Женеву, где поселился на берегу озера – и доволен, т. е. доволен пока – пока новое место ему не прискучило».[266]
В Швейцарии, как и в Париже, Толстой общался исключительно с соотечественниками и прежде всего с двумя родственницами – двоюродными тетками, Елизаветой и Александрой (Александрин) Толстыми. Ни та, ни другая не были замужем, жили в Мариинском дворце в Санкт-Петербурге, так как с 1846 года были фрейлинами Великой княгини Марии Николаевны, дочери Николая I и супруги Максимилиана Лейхтенбергского. Лев не раз виделся с ними зимой, о беседах с младшей, Александрой, у него сохранились самые светлые воспоминания. Она была уже не молода – 40 лет, но какие чудные серые глаза, какой спокойный и умный взгляд, какая ангельская улыбка, глубокий, волнующий голос, такт, воспитание, культура! Здравый смысл сочетался в ней с мягкостью, а вся ее внутренняя жизнь освещена была верой. Испытав в Париже прилив отвращения к окружавшему его миру, именно об Александре, как человеке, который лучше других мог понять его, подумал Толстой.
На следующий день после приезда в Женеву Лев нанес ей визит на виллу Бокаж, где она жила, недалеко от города, на берегу озера Леман. Ему нравилось появляться внезапно, неожиданно, немного театрально. Наслаждаясь изумлением, в которое поверг тетушку, ее растерянным и радостным выражением, он с порога закричал: «Я к Вам прямо из Парижа! Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел! Чего я там не насмотрелся… Во-первых, в ma maison garnie,[267] где я остановился, жили тридцать шесть ménages,[268] из коих девятнадцать незаконных. Это ужасно меня возмутило. Затем, хотел испытать себя и отправился на казнь преступника через гильотину, после чего перестал спать и не знал, куда деваться. К счастью, узнал нечаянно, что Вы в Женеве, и бросился к Вам опрометью, будучи уверен, что Вы меня спасете!»[269]
Александра выслушала его, ободрила, и Толстой почувствовал, что рядом с ней, наконец, обретет душевное спокойствие. Считая ее слишком молодой, чтобы называть «тетушкой», решает, шутя, впасть в другую крайность, и она становится… «бабушкой». Может быть, таким образом пытался более или менее сознательно защититься от влечения к ней? Связанный кровным родством, он испытывал во время их долгих разговоров с глазу на глаз двойное наслаждение – смотреть в глаза женщине и быть понятым сестрою. Между ними установилась влюбленная дружба, которой оба наслаждались. «Прелесть Александрин, отрада, утешенье. И не видал я ни одной женщины, доходящей ей до колена», – записывает Лев в дневнике 22 октября 1857 года, а под конец жизни скажет: «Как в темном коридоре бывает свет из-под какой-нибудь двери, так, когда я оглядываюсь на свою долгую, темную жизнь, воспоминание об Alexandrine – всегда светлая полоса». Она в своих «Воспоминаниях» отметит, что их чистая и простая дружба триумфально опровергала принятое ложное представление о том, что дружба между мужчиной и женщиной невозможна, что их отношения были особенными и каждый по-своему пытался заниматься тем, что могло бы облагородить жизнь. Александрин отрицала, что испытывала к племяннику чувство, которое волновало ее, но портрет Льва, набросанный ею, полон нежности: «Сам по себе он был прост, чрезвычайно скромен и так игрив, что присутствие его воодушевляло всех… Некрасивое его лицо, с умными, добрыми и выразительными глазами, заменяло, по своему выражению, то, чего ему недоставало в смысле изящества, но оно, можно сказать, было лучше красоты». И еще: «Как разбитое на куски зеркало, он отражал в каждом из них немного яркого света, данного ему свыше».
Увлеченные друг другом, тетушка и племянник больше не расставались: вместе совершали лодочные прогулки по озеру, изучали окрестности, устраивали пикники, занимались музыкой. Лев уже не понимал, весна ли это, полная цветов, или присутствие улыбчивой и мудрой тетушки поддерживало в нем бесконечную радость. «Как я готов влюбиться, что это ужасно, – читаем в дневнике. – Ежели бы Александрин была 10-ю годами моложе!»,[270] и забывает, что если бы ей было на десять лет меньше, сам попытался бы прервать эти отношения из боязни любовных осложнений. Воображение, пылкость и одновременно боязливость приводили к тому, что только с недоступными женщинами он чувствовал себя в безопасности, – отношения эти не могли завершиться браком, но и ничего порочащего в них не было. Самым большим очарованием Александрин были как раз десять лет их разницы в возрасте.
После нескольких дней, проведенных в Женеве, Толстой, по примеру тетушек, отстоял все пасхальные службы в церкви, сел на пароход и отправился вместе с Александрин в маленький городок Кларан, куда любимый им Руссо поместил действие «Новой Элоизы». В пятнадцать лет Лев носил под рубашкой медальон с его портретом и вот теперь мог увидеть места, где жил его кумир. «…Нельзя оторвать глаз от этого озера, от его берегов и…большую часть времени я провожу, любуясь этой красотою, либо гуляя, либо просто из окна своей комнаты», – пишет он 18 мая тетушке Toinette. Этот уголок, весь в зелени и цветах, будет удерживать его почти три месяца. Александра вернулась на виллу Бокаж, и, переписываясь, он немного флиртует с ней. Ему хочется постоянно напоминать о себе, забавлять ее, интриговать, заставлять беспокоиться. С одного берега озера на другой летят поэтические письма, смешные телеграммы, нежные записки. Иногда Лев сочиняет стихи, жалуясь, например, на ячмень, который вскочил у него на глазу, хочет, чтобы тетушка-бабушка приехала поухаживать за ним.