Когда зять Льва Николаевича Сухотин был избран депутатом первой Государственной думы, писатель с иронией заметил в дневнике: «Конституционный подданный, воображающий, что он свободен, подобен заключенному, считающему, что он свободен, потому, что может выбирать тюремщика». И еще: «Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра».[637]
Толстой решительно повторял эти мысли корреспондентам американских, английских, французских, шведских, немецких газет, которые устремились в Ясную Поляну, чтобы выслушать мнение мудрейшего из мудрых. Его расспрашивали о политике, а он предлагал свое мнение о религии, переходили к царю, министрам, революционным деятелям, – говорил о Боге, ссылались на требования текущего момента, он провозглашал, что истинная современность в другом. К тому же, после визитов всех этих жадных до информации иностранцев, вдруг ощутил себя славянофилом: Россия не должна следовать западным образцам, у нее свой путь, освещенный Богом. Существование русского Бога вовсе не казалось ему абсурдным. «Если русский народ – нецивилизованные варвары, то у нас есть будущность, – заносит он в дневник третьего июля 1906 года. – Западные же народы – цивилизованные варвары, и им уже нечего ждать. Нам подражать западным народам все равно, как здоровому, работящему, неиспорченному малому завидовать парижскому плешивому молодому богачу, сидящему в своем отеле. Ah, que je m'embête![638] Не завидовать и подражать, а жалеть».
Толстой предсказывал русским революционерам, что если они станут подражать западным образцам, то, придя к власти, не будет у них ничего, кроме позора: самодовольство, гордыня и презрение к человеку.
Отказ Льва Николаевича примкнуть к какому-нибудь лагерю начинал беспокоить даже толстовцев. Чертков получил в Англии и с интересом прочитал его статью «Правительство, революционеры и народ». Он обратился к учителю с просьбой смягчить некоторые формулировки, касающиеся марксистов. Тот притворился, что не понял, так как считал нужным, чтобы поровну досталось от него всем. Статья, впрочем, была опубликована лишь спустя некоторое время, и с незначительными поправками. Следуя тому же чувству справедливости, Толстой решил порвать всякие отношения с великим князем Николаем Михайловичем, любезность которого и широту ума так ценил во время их крымского знакомства. Он пишет ему четырнадцатого сентября 1905 года: «Вы великий князь, богач, близкий родственник государя, я человек, отрицающий и осуждающий весь существующий порядок и власть и прямо заявляющий об этом. И что-то есть для меня в отношениях с Вами неловкое от этого противоречия, которое мы как бы умышленно обходим».
Великий князь ответил первого октября, что понимает его и всем сердцем согласен с ним, но положение при дворе обязывает его молчать, и молчание это тем более мучительно для него, что все несчастия этого режима он видит и не знает другого средства, кроме радикальной перемены всего. Но его старый отец еще жив и из уважения к нему он должен быть осторожен, чтобы не оскорбить его своими суждениями и действиями. В конце письма он говорил Толстому не прощайте, а до свиданья.[639]
Ответ этот тронул Льва Николаевича. Значит, есть хорошие люди на любых ступенях социальной лестницы? Тем временем в больших городах проливалась кровь. «Революция в полном разгаре, – отмечает он двадцать третьего октября 1905 года. – Убивают с обеих сторон… Противоречие в том, как и всегда, что люди насилием хотят прекратить, обуздать насилие». И несколько позже делится с Чертковым своим отвращением и желанием не видеть происходящего: «Чем больше разгорается революция, тем сильнее хочется уйти в себя, не участвовать не только делом или словом, но и обсуждением этого злого дела».[640]
Но бывали у жителей Ясной Поляны и радостные события. Вышедшие замуж Таня и Маша стали жертвами какой-то странной болезни и никак не могли выносить детей до родов. И вот шестого октября 1905 года, ко всеобщему удивлению, сорокалетняя Таня родила наконец в отчем доме живую, здоровую девочку, которую назвали Татьяной в честь матери. Толстой узнал эту новость от Саши, которая была взволнована и плакала. Он и сам приложил к глазам платок, чтобы промокнуть слезы. А немного спустя отец ребенка, которому врачи рекомендовали теплый климат, уехал в Рим с Сашей, Машей и ее мужем Оболенским.
«Советую тебе воспользоваться всем, что можешь взять от Европы, – пишет Лев Николаевич Маше двадцать второго марта 1906 года. – Я лично ничего не хотел бы взять, несмотря на всю чистоту и выглаженность ее. А, к сожалению, вижу, что мы все капельки подбираем: партии, предвыборные агитации, блок и т. п. Отвратительно… все эти конституции ни к чему иному не могут привести, как к тому, что другие люди будут эксплуатировать большинство – переменятся, как это происходит в Англии, Франции, Америке, везде и все будут беспокойно стремиться, чтобы эксплуатировать друг друга и все всё больше и больше будут кидать единственную разумную, нравственную земледельческую жизнь, возлагая этот серый труд на рабов в Индии, Африке, Азии и Европе. Очень чиста матерьяльно эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно».
Крестьянину Воронину из Костромской губернии, который спрашивал его мнение о том, к какой партии лучше примкнуть, Толстой отвечал, ни к какой, кроме партии толстовцев, если таковая существует.
Ему хотелось бы привлечь к этой партии своих близких, но все, кроме Саши, учения его не признавали. Сыновья Лев и Андрей (который демобилизовался после нескольких месяцев военной службы) даже поспорили с ним однажды, что смертная казнь желательна в некоторых случаях. Это мнение показалось ему личным оскорблением. «Я сказал им, что они не уважают, ненавидят меня, – делится он с Машей в письме от четырнадцатого июля 1906 года, – и вышел из комнаты, хлопая дверями, и два дня не мог прийти в себя». Вновь атмосфера Ясной Поляны казалась ему невыносимой, он задыхался, мечтал бежать от этой помещичьей жизни на широкую ногу, наполненной ложью, пустыми разговорами, едой и деньгами. Но он отчетливо представлял, что за этим последует: несколько дней спустя его настигнет жена со слугами и докторами, жизнь вернется в привычное русло.
В августе 1906 года, когда Толстой в отчаянии думал о бегстве от жены, она серьезно заболела: неожиданно усилились давние боли в животе, врачи поставили диагноз «фиброма» и посоветовали операцию. Состояние Софьи Андреевны не позволяло перевезти ее в больницу. Пришлось пригласить на дом знаменитого хирурга Снегирева с ассистентами, сестрами и даже операционным столом. Срочно прибыли родные, извещенные телеграммами. Увидев вокруг себя всех своих детей, графиня поняла, что умирает: после стольких лет заботы о других была взволнована тем, что беспокоятся о ней. Она была очень ослаблена изматывающими болями, температурой, диетой, мыслями о скором конце и стала такой тихой и нежной, что Толстой не узнавал ее. Извинялась за неудобства, которые внесла в жизнь дома, шептала нежные слова близким, слугам. Когда в комнату входил Лев Николаевич, старалась улыбаться, чтобы приободрить его, брала его руку в свою, целовала, умоляла простить за причиненное зло. Он удалялся со слезами на глазах, бродил, опустив голову, по дому, возвращался в кабинет, что-то писал. «Болезнь Сони все хуже, – отмечено в дневнике первого сентября 1906 года. – Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра… Три сына: Сережа, Андрюша, Миша здесь и две дочери: Маша и Саша. Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения религиозно-торжественного – мелочное, непокорное, эгоистическое». Ожесточение срывал на сыновьях, стремившихся сохранить матери жизнь. «Неужели они не понимали, что их неловкое вмешательство могло нарушить поистине христианский уход? И как смерть при таком взгляде не прекращение чего-то, а полное раскрытие», – продолжает он.