И он опять пустился в неблизкий путь, хотя на небе показался уже рогалик месяца, только слишком непропеченный, восково-желтый, как будто небесный пекарь слишком рано вынул его из печи.
Однако Янчи даже не взглянул на небесную выпечку, не заглядывался чуть позже и на звездные россыпи — ни на Семицветье, ни на перевернутую телегу Генцёля[2], он шел и шел, подминая извилистую, как зигзаги летучих мышей, ночную дорогу.
— Эх, Репейка, Репейка! — вздохнул он просто так, для себя, потому что в мыслях его уже таился вязкий ил безнадежности, и не верилось ему, что Репейку заманили соседние пастухи.
Когда в темноте предстал перед ним черный щипец овчарни, он ясно понял, что щенка здесь нет, да и не могло быть — уж мы-то во всяком случае это знаем. Янчи постучал в окно, рассказал про свое горе сонному соседу-хозяину.
— Нет, — зевнул в темной комнате пастух, старый знакомый, — если б он сюда забежал, я бы его запер, знал бы, что искать станете. Тем паче щенок Репейки! Экая беда-то большая… ужо стану прислушиваться, вдруг да прослышу что-нибудь. Мое почтение дяде Мате, не забудь передать.
Только сейчас Янчи почувствовал усталость и теперь зашагал не спеша. Оглобля небесной телеги показывала полночь, Янчи закурил, чтобы не быть таким одиноким — вдруг да сигарета подскажет что-нибудь? Но ничего она не подсказала, не дала никакого совета, и подпасок вскоре, ожесточась, бросил ее. Да тут же и пожалел: разлетевшиеся по земле искорки говорили, что собачка, может быть, дома… вполне возможно…
Родной загон был уже близко, и подпасок остановился: не услышит ли лая?
Ни звука, лишь огромная пасть ночи зевала во всю ширь, да колыхалось над дорогой сладкое дыхание спящих полей.
Янчи вошел в овчарню, прислушался. Кашлянула овца и снова стало тихо.
— Репейка!
Овца кашлянула еще раз, а Янчи, если б не стыдился, заревел бы в голос. Он пробрался к яслям, подвернул сена под голову, положил рядом с собою палку и долго еще смотрел в прищуренную тишину. — Эх, Репейка, Репейка…
А Репейка в это время чувствовал себя сравнительно неплохо. Правда, острая тоска по прежнему миру сливалась с ноющей болью в шее и передней лапе, но мучительные чувства понемногу утихали, он отлично поужинал и, если начинал вдруг беспокойно ворочаться, с кровати спускалась большая ласковая рука и гладила его.
— Спи, песик!
Повозки, громыхая, двигались по шоссе, и лисы, собаки, барсуки в страхе сворачивали с их пути, потому что следом за цирком плыл устрашающий запах иноземных кровожадных владык, распространялся по лесу и окрестным деревням.
Цирк передвигался по ночам, чтобы лошади и звери не страдали от жары и мух — ведь в двух последних повозках путешествовали, пришибленные рабством, обезьяна, медведь, леопард и берберийский лев.
Всего этого Репейка не знал, хотя еще в силке шерсть встала у него дыбом, когда под вечер по затихающему в сумерках лесу разнесся густой львиный рев.
К этому времени щенок перестал бороться с охватившей его петлей, он сдался и лишь тихонько скулил. Львиный рык прокатился над ним, как гром, но ужас, им посеянный, быстро прошел, ибо боль и страх были гораздо ближе и едва ли что-то иное проникало в затухающее сознание щенка.
Однажды ему показалось, будто он слышит отдаленный свист Янчи, впрочем, все было теперь мучительно неясно, и Репейка лишь заскулил погромче, но даже не шевельнулся, ему и так уже едва хватало воздуха. Если бы проволока не прихватила лапу, он давно бы задохнулся, да и сейчас дышал с хрипом, лапа, прижатая к горлу снизу, страшно болела.
— Уй-уй-уй, — плакал Репейка, — неужто нет здесь никого и никто не придет, не выручит меня?
— Хаа-хаа, — прокричала над ним сойка, — что с тобой, маленькая собачка? Человек поймал тебя, человек? Ха… хаа, — и улетела, чтобы поскорей разнести новость по свету. Начало смеркаться, сумерки подняли на тени-крылья горьковатый запах прошлогодней листвы.
Щенок уже только дрожал, но, услышав приближавшийся шум, с надеждой заскулил опять, хотя ему и приходилось беречь силы.
Он был почти без сознания, когда перед ним остановились чьи-то туристские ботинки, два ботинка, порядком уже намокшие от вечерней росы.
Куцый хвост Репейки слабым движением приветствовал ботинки, измученная голова, насколько можно было, приподнялась.
— О-о-о, — произнес незнакомый голос, — о, чтоб ему на виселице болтаться, этому подлецу… потерпи, песик!
И две руки (Репейка авансом умудрился лизнуть одну из них) осторожно ощупали проволоку, медленно ее ослабили и освободили голову щенка.
Репейка лежал, жадно дыша, но не шевелился.
Рука погладила его, пощупала переднюю лапу — не сломана ли кость.
— Самый чистопородный пуми, какого мне доводилось видеть, — бормотал человек, — а лапка не сломана, нет. Проволока лишь поранила ее. Ну, пойдешь со мной, песик?
Репейка что-то энергично выразил хвостом, быть может, благодарность — глубокий человеческий голос обдавал его ласковым теплом, и прикосновение руки к истерзанному телу тоже выражало любовь.
Репейка хотел встать, но не удержался на ногах.
— Не надо, песик, я понесу тебя.
Репейка чуть-чуть встревожился, почувствовав, что его подымают, — до сих пор никто не носил его на руках, — но потом успокоился и затих, потому что каждый раз, как он шевелился, мягкая рука успокоительно поглаживала его по спине.
— Мы будем с тобой добрыми друзьями, вот увидишь! Мы двое, только мы… и, как придем домой, сразу же поедим!
Репейка тотчас вильнул хвостом, ибо за отступившей болью вдруг властно взметнулся в желудке голод.
— Йииии-йии, я ведь еще и голоден!
Человек остановился.
— Тихо! — прошептал он. — Нельзя шуметь, нельзя! — и на мгновение сжал рукой челюсти Репейки.
Репейка сразу же понял и со страхом вспомнил розгу в руках Янчи, ее разрывающий кожу свист, но здесь ничего такого не последовало. Ничего, только приятное поглаживание; щенок смежил глаза, и из сердца его исчезло всякое недоверие.
— Вот увидишь, как нам будет хорошо… сам увидишь, — бормотал человек и, поглядев на темнеющее небо, стал соображать, сумеет ли проскользнуть в свою повозку незамеченным.
Человек хотел остаться со щенком один и, вероятно, даже не отдавал себе отчета в том, почему таился от прочих артистов цирка, добрых своих друзей. Без него бы щенок погиб, значит, щенок принадлежит ему, а они, чего доброго, начнут просить, чтобы подарил или продал, да и прежний хозяин, может, его ищет… и что скажет Таддеус?…
Да, директор Таддеус непременно распорядился бы дать объявление о найденном щенке, и прежде всего в ближайшем селе.
Нет! Пусть малыш пока поживет в повозке спрятанный, привыкнет к новому хозяину, ему ведь еще имя дать нужно… и человек, тяжко вздыхая, все гладил и гладил щенка. Однажды прижал к себе покрепче, Репейка дернулся, приподнял больную лапку, но не издал ни звука.
— Больно, бедняжка, больно? Видишь, какой я болван, а ты и голоса не подал. Ничего, мы тебя вылечим.
Окошки цирковых повозок уже светились, и дым от печурок теперь заглатывала надвигающаяся темнота. Запах жареного лука смешивался в воздухе с ароматом чабреца, и Репейка начал принюхиваться.
— Сейчас, сейчас, — шепнул человек и тенью перебежал через дорогу. Тихо заскрипел ключ, щелкнул замок.
— Вот мы и дома! — Он опустил щенка на кровать, одним движением заложил дверь, задернул занавески на окнах, потом зажег лампу и прислушался. — Нас не заметили!
В повозке было тихо. Одна ее половина служила жильем, в другой были сложены вещи. Репейка поморгал и попробовал встать, но тут же упал. Человек ласково гладил его.
— Подожди, собачка, потерпи. Сейчас мы тебя вымоем и перевяжем. Обязательно перевяжем, а как же. Назавтра все заживет.
Репейка еще не знавал такого обращения. Полчаса спустя человек положил его, вымытого, перевязанного и расчесанного, в просторный, стоявший возле кровати ящик, прежде набросав в него разного тряпья.