Я визжал и несся на крошечный квадратик света в конце туннеля, я закрывал глаза, но все равно его видел. Наконец поезд влетел в этот свет, все потонуло в ослепительном блеске, и я понял, что умер.
Много времени спустя — полагаю, прошло около двухсот лет… хотя, с другой стороны, это мог быть один или два дня — я открыл глаза на больничной койке с простыней на лице.
В таком состоянии я пролежал почти целый день.
Сквозь простыню я различал отражаемый потолком свет. Никто не приходил мне помочь, я был слаб и голоден.
Под конец я рассердился, голод стал невыносим, я стянул простыню с лица, вытащил из вены на руке трубку — как мне показалось, обычную капельницу. Сама бутылка была пуста, но, очевидно, то, что в ней когда-то находилось, еще поддерживало мои угасающие силы. Я выпростал ноги и нащупал тапочки. Пятки мои были сухие и красные, как у старух в богадельнях.
Укутавшись в нелепый больничный халат, я отправился на поиск пропитания. Столовую сразу найти не удалось, зато попался автомат со сластями. Монет у меня не было, но я настолько разозлился от отсутствия ко мне хоть малейшего внимания, что бесцеремонно перерыл все ящики и кошелек в стоящей рядом тумбочке медсестры, пока не наскреб пригоршню мелочи.
Я съел четыре молочных батончика, две миндальные шоколадки «Херши» и пакет розовых канадских леденцов. Затем, посасывая тропический сок, отправился на поиски персонала.
Я уже говорил, что больница была пуста?
Больница была пуста.
Разумеется, все погибли. Я, кажется, с этого начал. Но мне потребовалось несколько часов, чтобы в этом убедиться. Ничего не изменилось. Город назывался Ганновер, что в Нью-Хэмпшире, если вам интересно. Я не стану утруждать вас названиями улиц и прочих вещей в те времена, когда существовал мир. Я многое переименовал. Теперь это был мой город. Мой, и только мой, так что я имею право называть все так, как мне нравится. Но когда этот город являлся частью мира, здесь находился Дартмаус-колледж, здесь был отличный лыжный курорт, а зимой стоял чертовский холод. Сейчас гор уже нет, да и зима не наступала вот уже больше года. Дартмаус тоже пропал: он оказался за пределами трех кварталов, сохранившихся после исчезновения мира. Зато осталась пиццерия. Правда, пицца у меня не получается, сколько бы я ни пытался. Полагаю, этого мне не хватает больше всего. А как было бы здорово!
О Господи, погиб весь мир, а все, о чем я могу сожалеть, — это пицца! До чего же мы, люди, маленькие, беспомощные создания! Мы. Я.
Вот. Я снова жил. Полагаю, единственная причина, почему я не сгинул вместе с остальным миром, состояла в том, что все считали меня мертвым. Я полагаю, что это так. Я точно не знаю. Я лишь строю различные предположения, и, поскольку все остальные еще более нелепы, остается одно. Вот это.
Пусть вам не покажется, что, рассказывая о вещах столь невероятных, я остаюсь спокоен и рационален. Поверьте, я пришел в настоящее отчаяние, когда выбежал из больницы на улицу. Она была пуста. Я заскакивал то в один, то в другой магазинчик, надеясь хоть кого-нибудь увидеть. Время от времени я складывал руки рупором и вопил:
— Эй! Кто-нибудь! Я — Юджин Гаррисон. Эй! Есть тут люди?
Но нигде не было ни души.
Когда существовал мир, я работал на почте. Я не из Ганновера. Я жил в Уайт-Селфр-Спрингз. Меня привезли в Ганновер в больницу, умирать.
Добравшись до границы мира, который обрывался в конце больничной улицы, я сел, свесил ноги и уставился в никуда.
Затем я перевернулся, лег на живот и заглянул за край. Почва шла под откос, сразу за тротуаром начиналась грязь, из которой торчали корни; обрубок сохранившегося мира имел форму конуса, под которым не было ничего. Хотя что-то там должно было быть. Месяц назад я хотел спуститься вниз по альпинистской веревке, но ничего не вышло, веревка даже не упала, просто зависла в пустоте.
Думаю, тяготение тоже пропало.
Так. Я поднялся и решил основательно изучить оставшийся участок: квадрат из трех кварталов, кусочек прилегающего к больнице парка и еще несколько маленьких домиков. Здесь же находилось здание почтовой службы США. Как-то я провел целый день, сортируя почту, накопившуюся к моменту исчезновения мира. Потом я смазал колеса тележек, зашил суровой ниткой и чудйвищных размеров иглой мешки, на каждое почтовое отделение — свой мешок. Это был скучнейший день в моей жизни.
Я не хочу перегружать вас информацией о себе… Впрочем, это снова лицемерие — самое необходимое я сообщу, чтобы не оказаться без лица или просто стереться из памяти. Я уже говорил, что меня зовут Юджин Гаррисон, я из Уайт-Селфр-Спрингз, и раньше я работал на почте. Женат я не был ни разу, хотя имел отношения с четырьмя женщинами. Ни с одной из них долго не продолжалось; полагаю, женщины от меня уставали, хотя утверждать не берусь. Я достаточно образован, два года учился в Дартмаусе, пока не бросил и не устроился на почту. Учился я на филологическом факультете, то есть по окончании планировал заняться рекламой, пойти на телевидение или стать журналистом. Понятно, что это была пустая трата времени. Я способен достаточно ясно изложить мысль, но писателя из меня не выйдет. Не могу себя заставить писать очень долго, меня охватывает очень сильный зуд. Да и слово «очень» яупотребляю слишком часто.
Я бы с радостью поведал о себе что-нибудь исключительное, может быть, героическое, но помимо факта своей смерти я мало чем отличаюсь от большинства известных мне людей. От тех, которые были мне известны. Людей больше нет. Но чтобы признать себя заурядной личностью, надо обладать известными достоинствами. Я всегда носил одинаковые носки. Пару раз я забывал залить бензин, пришлось тащиться с канистрой на заправку. Иногда я манкировал своими обязанностями. Изредка допускал галантные жесты. Ненавидел овощи. Интересовался путешествиями и историей. Но не преуспел ни в том, ни в другом. Один раз летом съездил на Юкатан и прочитал много книг по истории. И то и другое оказалось весьма скучным.
Хотелось бы написать, что я был особенным человеком, но это не так. Мне тридцать один год, и я средний человек, черт бы меня побрал. Слышите, средний, и нечего ко мне придираться. Я никто, ничтожество, вам и в голову не приходило посмотреть на мое лицо, когда я протягивал вам марки из окошка, вы, заносчивые свиньи! Вы никогда не обращали на меня внимания, ни разу не поинтересовались, как мои дела, и даже не замечали, что я всегда давал вам марки с аккуратно обрезанными краями, если это, конечно, не был блок — многие коллекционируют блоки. Но вы ни разу не обратили внимания на эту маленькую услугу!
Вот этим я был особенный: я заботился о мелочах.
А вы не обращали внимания…
Мне больше не хочется рассказывать о себе. Я повествую о том, что произошло, а не о себе, тем более что я вам безразличен, так что нет смысла говорить обо мне подробнее.
Пожалуйста, простите. Накопилось. Я извиняюсь.
И за то, что сквернословил. Я не хотел. Я лютеранин.
Я прихожанин церкви Всеблагого Господа в Уайт-СелфрСпрингз. Меня учили не сквернословить.
Продолжаю о том, что случилось.
Я обошел по периметру весь кусок мира. Он был довольно грубо оторван. Кто бы это ни сделал, кто бы ни уничтожил мир, сработано было топорно. Улицы обрывались, телефонные линии уходили в никуда, в ряде случаев провода свисали в пустоту, как рыболовные снасти.
Следует рассказать о том, что находилось за краем. Это походило на снегопад зимой, мутный, с падающими, как снежинки, огоньками, разве что было очень темно. Это и пугало, сквозь такую темнотy ничего не должно было быть видно. Но я видел. Там царил ветер, хотя не дуло. Я не могу описать это лучше. Постарайтесь представить. Не было ни жарко ни холодно, просто приятно.
Так я проводил свои дни в бывшем Ганновере, совершенно один. И в моем существовании не было ничего героического. За исключением первой недели, когда я спас город от вторжения почти пятьдесят раз.
Это звучит внушительно, но уверяю вас, ничего особенного не произошло. Первый раз это случилось, когда я возвращался по Мэйн-стрит из магазина, прихватив с собой несколько книжек для чтения. Неожиданно навстречу выскочил орущий викинг. Он был огромен, выше шести футов роста, с топором на длинной рукоятке, в двурогом шлеме и с огненно-рыжей бородой. Одет он был в перепоясанные ремнями меха, поверх которых была наброшена медвежья шкура. Выкрикивая угрозы на варварском языке, викинг бросился на меня, безумно сверкая глазами. Было ясно как день, что он намерен изрубить меня на куски.