Две луны в небе были даже большим потрясением для многих, чем все остальное.
«По крайней мере сначала», — подумал он, перепрыгивая в узком месте через курящуюся Священную Расщелину.
«Тоже бред. Что здесь может быть священного? Для кого? Подумаешь, то один, то другой новичок из очередной партии, пригнанной танатами, — то есть из тех, кто еще не перестал дышать, — вдохнув эти испарения, начинает вещать и прорицать. Ничего, кроме как указать, кто попадет на следующую Ладью, новоявленные пифии не могут. Но подобные оракулы и сами обычно оказываются на той же Ладье, и снова лагерь ждет новых.
Как и остальное, этот порядок был здесь до меня, чему удивляться, конечно, не приходится. А иногда находятся счастливчики, кому светит прямиком в Тоннель, и их называют те же оракулы. И никогда не обмолвились ни словом о тех, кого я увожу пешком. Вот это точно удивительно…»
С последнего уступа, откуда тропа, превратившаяся по ходу дела в широкую дорогу, спускалась прямо к лагерю, он всмотрелся в приблизившуюся панораму островерхих шатров, домиков и плоских брезентовых крыш.
Все правильно, выход опять сместился. В прошлый раз пристань была далеко по правую руку, теперь же почти точно напротив. Или то было в поза или даже позапозапропшый раз? Или перемещается сама пристань? Но нет, вон красная с синим, кажущаяся отсюда бурой с черным квадратная палатка Локо-дурачка, она как была, так и осталась через две линии от той, что ведет напрямик к причалу. Ладья у пирса не болтается, значит, предстоит что-то другое.
«Пришла новая партия. Посмотрим, что предстоит в связи с этим делать. Что-нибудь. Не то, так это. Посмотрим».
Он лукавил. Он знал, что предстоит, и ему было плохо от этого своего знания.
Быстрыми шагами, почти бегом добрался он до крайних палаток, где его, завидя издали, уже встречали.
— Здравствуйте!
— …вуйте!..
— Добрый день.
— Здра…
— Добрый вечер.
Это те, кто еще не отвык от времени. Внешне они все ничуть не менялись. Переставали дышать, начинали общаться, не разжимая губ, но голоса так же звучали в неподвижном ледяном воздухе, который многим из них уже не был нужен. Было ли это какой-то разновидностью телепатии? Все могло быть. Даже темперамента — по крайней мере, в рассуждениях, дискуссиях, а то и шумных спорах — многие из них не утрачивали. Не все.
— Господин Харон, вы не знаете, когда будет' следующий рейс?
— Эй, Харон, сколько можно ждать, мы торчим здесь уже год!
— Месяц…
— Для тебя месяц, для меня год… Слышишь ты, бревно глухонемое?!
— Дяденька Харон, а где мои мама и папа?
Вот еще к чему он не мог привыкнуть — что тут бывали и детишки. Немного и нечасто, но бывали. Почти в каждой новой партии шло два-три заплаканных, испуганных малыша. Они жались к взрослым, и те обычно принимали их, вели с собой, ободряя и успокаивая, сами растерянно озираясь, хотя бы давали палец, но случалось, что детей отталкивали. Танатам, гнавшим партию, было все равно, они подхлестывали и грозили мечами всем отстающим без разбору. Только в лагере, попав в какую-никакую устоявшуюся среду, вновь прибывшие постепенно успокаивались. Всем находилось место.
— Здравствуйте, здравствуйте, как поживаете?… О, я смотрю, вы уже перестали дышать — вот вы, вы, я вас имею в виду! — это отрадно, прекрасный признак, вселяет надежды… Нет, я не знаю, когда будет следующий рейс, это зависит не от меня. Я, к сожалению, всего лишь глухонемое бессловесное бревно, которое иногда отчего-то оказывается у штурвала, и разбираюсь в здешних порядках едва ли не хуже вашего…
— Харон! Харон, слышишь, зайди потом ко мне. Восемьдесят восьмая линия, рядом с палаткой Локо-дурачка. Я знаю, должен ты слышать меня. Зайди, есть разговор.
Он медленно оглядел, задержавшись, обратившегося. Тот, говоря, еще артикулировал. И грудь под драным комбинезоном «листопад» поднималась и опускалась. И вообще, черт возьми, он казался совсем-совсем живым!
Он вспомнил этого парня. Из предпредыдущей партии. Еще тогда он обратил на парня внимание, потому что парень шел, держа под локоть беременную женщину в холстяном сарафане, а на другой руке у него сидела крохотная девочка, и подумалось: надо же, целая семья, наверное.
Потом он узнал, что парню определили отдельную одноместную палатку, а тех услали на другой конец лагеря, и это тоже — что он нес и вел, оказывается, не своих, помогал чужим на тропе, где самому бы собрать мысленки разбегающиеся, — это тоже способствовало тому, чтобы врезаться в память. Здесь так было не принято.
— Подобрались интересные личности, Харон. Приходи, Харон, хорошо, да?
Так же неспешно оглядывая парня, Харон кивнул.
Бурная деятельность парня в лагере повсеместно натыкалась на инертность обитателей, большинство из которых, утеряв последние живые черты, чем дальше, тем больше впадали в оцепенение и транс (тут поневоле приходилось употреблять определения из Мира живых), а точнее, просто приходило в состояние, которое здесь считалось — да и было — самым естественным.
Танаты в происходящее внутри лагеря не вмешивались, им, похоже, не было никакого дела до того.
«Ты еще не видел, парень, как они становятся прозрачными, твои интересные личности. Ты не знаешь, кого я выгружаю на ту сторону. Ничего, у тебя все впереди, хотя… Может, очередной оракул назовет тебя тем, кто отправляется в Тоннель? Пожалуй, это было бы как раз по тебе. Пожалуй, я был бы за тебя рад».
Харон еще раз кивнул парню и даже позволил себе улыбнуться уголком губ, чего, в общем, старался в лагере не делать. Плохо действовала его улыбка, даже самая искренняя.
«Их психика все-таки находится в угнетенном состоянии, и чужая улыбка производит на них обратное действие. А тем более моя. Мол, вот еще и улыбается, смеется над нами».
Он миновал парня, свернул на прямую линию, ведущую к пристани, где у самого начала пирса стояла его хибарка. Единственное дощатое сооружение во всем лагере.
Как он и подозревал, у дверей хибарки его ждал танат.
— Вот список, — войдя, танат по обыкновению обошелся без предисловий. — Поведешь на Горячую Щель. Как обычно.
— Они не пойдут. В лагере и так ходят всякие разговоры насчет Горячей Щели.
— Они пойдут. — В отличие от обитателей лагеря, танаты его речь слышали. Хотя, возможно, с ним всегда разговаривал один и тот же танат и слышал его только он один. Внешне они были неотличимы друг от друга. Сам он, по крайней мере, отличить не мог.
Одинаковые лица сплошь из складок, будто из сморщенной резины. Одинаковый рост, одинаковые хламиды, одинаковые короткие мечи. Что в этих коротких широких лезвиях черной бронзы было жуткого для обитателей лагеря, Харон понять не мог. Они, кажется, даже не были отточены, эти мечи, но лишь вид их, когда танаты выдергивали их из толстых, вроде войлочных, ножен, повергал гонимых вниз по тропе, или уже обитающих в палатках, или загоняемых на Ладью (да-да, вовсе не каждый, Далеко не каждый рвался туда!) в состояние ступора либо неконтролируемого ужаса.
— Они пойдут, — повторил танат. Танаты тоже обходились без артикуляции. — Они еще будут упрашивать тебя, чтобы ты их отвел. Они — такие. Поищи, — танат засмеялся противным дребезжащим смехом, — среди них кого-нибудь знакомого. Ты ведь по-прежнему ищешь, Харон, не так ли?
— Заткнись, сволочь!
— Спокойно! — Танат уставил свою мерзкую пятнистую ладонь на уровень его глаз. — Держи себя в руках, Харон, а руки держи в карманах! Я только имел в виду, что у тебя есть шанс встретить кого-нибудь из тех, с кем виделся в свой последний «отпуск», не более. Никто не собирался задевать твоих сокровенных — ха-ха! — чувств. Слушай, Перевозчик, зачем они тебе, твои сокровенные чувства? Вот мы обходимся без них, и нам хорошо. Подумай, если захочешь, тебя могли бы от них навсегда избавить. Кому от них польза? Только не говори, что тебе. Ты хороший работник, тебе пойдут навстречу. Хочешь, замолвлю словечко?
— Лучше скажи, когда будет рейс, — проворчал Харон угрюмо. Что взять с таната. Как умеет, он даже проявляет участие и искреннюю заботу. Пусть катится с такой своей заботой.