— Как хошь! Получай сейчас и не отсвечивай! Орут, галдят, торгуются, дерутся всю ночь…
А через день вся артель остается у хозяина.
Это петров день — цена переряда.
У портных, у вязальщиц, у сапожников, у ящичников тоже был свой праздник — «засидки».
Это — 8 сентября.
То же пьянство и здесь, та же ночевка в подвале, куда запирали иногда связанного за буйство. А на другой день — работа до десяти вечера.
После «засидок» — с огнем.
У портных «засидки» продолжались два дня. 9 сентября к семи часам вечера все сидят, ноги калачиком, на верстаках, при зажженной лампе. Еще засветло зажгут и сидят, делая вид, что шьют.
А мальчишка у дверей караулит.
— Идет!
И кто-нибудь из портных убавляет огонь в лампе донельзя.
Входит хозяин.
— Что такое за темнота у вас тутотка?
— Керосин не горит!
— Почему такое вдруг бы ему не гореть?
— Небось сами знаете! Лампы-то ваши…
— Тэ-эк-с! Ну, нате, чтобы горел!
И выкидывает трешницу на четвертную и закуску.
Огонь прибавляют.
Через час четверть выпита: опять огонь убавили. Сидят, молчат. Посылают мальчишку к главному закройщику — и тот же разговор, та же четверть, а на другой день — все на работе.
Сидят, ноги калачиком, а руки с похмелья да от холода ходуном ходят.
Летние каникулы окончились. После «засидок» начиналась зимняя, безрадостная и безвыходная крепостная жизнь в «Олсуфьевке», откуда даже в трактир не выйдешь!
Вдоль по Питерской
Когда я вышел из трамвая, направляясь на вокзал, меня остановил молодой человек.
— Извиняюсь, я первый раз в Москве. Я студент. Меня интересует, почему станция на пустой площади у Садовой называется «Триумфальные ворота», а это — «Тверская застава», хотя передо мною Триумфальные ворота во всем их величии… Потом, что значат эти два маленьких домика с колоннами рядом с ними?
Я объяснил, что это конец Тверской, что ворота сто лет назад были поставлены в память войны двенадцатого года, но что по Садовой были когда-то еще деревянные Триумфальные ворота, но что они уже полтораста лет как сломаны, а название местности сохранилось.
Объяснил я ему, что эти два домика в старину, когда еще железных дорог не было, были заставами и назывались кордегардией, потому что в них стоял военный караул, а между зданиями был шлагбаум, и так далее.
Студент поблагодарил меня, сказал, что он напишет в своей газете, сделает доклад в клубе, что у них все интересуются Москвой, потому что она — первый город в мире.
Его слова заинтересовали меня. За полвека жизни в Москве я тысячу раз проезжал под воротами и на конке, а потом и на трамвае, и мимо них в экипажах, и пешком сновал туда и обратно, думая в это время о чем угодно, только не о них. Даже эта великолепная конская группа и статуя с венком в руках настолько прошла мимо моего внимания, что я не рассмотрел ее — чья это фигура. Я лишь помнил слышанное о ней: говорили, что по всей Москве и есть только два трезвых кучера — один здесь, другой — на фронтоне Большого театра. Только это был не «кучер», а «баба с калачом», по местному определению.
Я поднял глаза и наконец увидал, что это «богиня славы» с венком.
В такой же колеснице стоял на Большом театре другой «кучер» — с лирой в руках — Аполлон. Обе группы были очень однотипны, потому что как ворота, так и Большой театр архитектор Бове строил одновременно, в двадцатых годах прошлого столетия.
В домиках кордегардии при мне уже помещались то городские метельщики, то полицейская стража, то почтенные инвалиды, растиравшие на крыльце, под дорическими колоннами, в корчагах нюхательный табак для любителей-нюхарей.
Потом поместилась в одном из домиков городская амбулатория, а в другом — дежурка для фельдшера и служителей. Кругом домика, с правой стороны ворот, под легкой железной лестницей, приделанной к крыше с незапамятных времен, пребывали «холодные сапожники», приходившие в Москву из Тверской губернии с «железной ногой», на которой чинили обувь скоро, дешево и хорошо. Их всегда с десяток работало тут, а их клиенты стояли у стенки на одной ноге, подняв другую, разутую, в ожидании починки. Вот эту картину я помнил, потому что каждый раз — и проходя, и проезжая — видел ее. И думаю: как это ни один художник не догадался набросать на полотне этот живой уголок Москвы!
Под воротами с 1881 года начала ходить конка.
В прежние времена неслись мимо этих ворот дорогие запряжки прожигателей жизни на скачки и на бега — днем, а по ночам — в загородные рестораны — гуляки на «ечкинских» и «ухарских» тройках, гремящих бубенцами и шуркунцами «голубчиках» на паре с отлетом или на «безживотных» санках лихачей, одетых в безобразные по толщине воланы дорогого сукна, с шелковыми поясами, в угластых бархатных цветных шапках. Кажется, что с падением крепостного права должны были бы забыться и воланы: дворяне и помещики были поставлены «на ноги», лишились и кучеров и запряжек.
Вместе с отменой крепостного права исчезли барские рыдваны с их форейторами-казачками и дылды-гайдуки слезли с запяток.
Московские улицы к этому времени уже покрылись булыжными мостовыми, и по ним запрыгали извозчичьи дрожки на высоких рессорах, названные так потому, что ездоки на них тряслись как в лихорадке.
После крепостного права исчез навсегда с московских улиц экипаж, официально называвшийся «похоронной колесницей», а в просторечии «фортункой».
— Достукаешься, повезут тебя на фортунке, к Иверской затылком.
И двигалась по Тверской из колымажного двора страшная черная, запряженная обязательно вороной без отметин лошадью телега с черным столбом. Под ним на возвышении стояла скамья, а на ней сидел, спиной к лошади, прикованный железной цепью к столбу, в черном халате и такой же бескозырке, осужденный преступник. На груди у него висела черная доска с крупной меловой надписью его преступления: разбойник, убийца, поджигатель и так далее. Везли его из тюрьмы главными улицами через Красную площадь за Москву-реку, на Конную, где еще в шестидесятых годах наказывали преступников на эшафоте плетьми, а если он дворянин, то палач в красной рубахе ломал шпагу над головой, лишая его этим чинов, орденов и звания дворянского.
Фортунку я уже не застал, а вот воланы не перевелись. Вместо прежних крепостников появились новые богатые купеческие «саврасы без узды», которые старались подражать бывшим крепостникам в том, что было им по уму и по силам. Вот и пришлось лихачам опять воланы набивать ватой, только вдвое потолще, так как удар сапога бутылками тяжелее барских заграничных ботинок и козловых сапог от Пироне.
Помню 1881 год. Проходя как-то на репетицию мимо Триумфальных ворот, я увидел огромную толпу. Задрав головы, все галдели.
На коне верхом сидел человек с бутылкой водки. Он орал песни. У ворот кипятился пристав в шикарном мундире с гвардейским, расшитым серебром воротником. Он орал и грозил кулаком вверх.
— Слезай, мерзавец!
А тот его зовет:
— Чего орешь? Влазь сюда водку пить!..
И ничего в памяти у меня больше не осталось яркого от Триумфальных ворот. Разве только, что это слово: «Триумфальные» ворота — я ни от кого не слыхал. Бывало, нанимаешь извозчика:
— К Триумфальным.
— К Трухмальным? К коим? Старым или новым? Я и сам привык к московскому просторечию, и невольно срывалось:
— К Трухмальным!
А покойный артист Михаил Провыч Садовский, москвич из поколения в поколение, чем весьма гордился, любя подражать московскому говору, иначе и не говорил:
— Старые Трухмальные. Аглицкий клуб.
В Палашевском переулке, рядом с банями, в восьмидесятых годах была крошечная овощная лавочка, где много лет торговал народный поэт И. А. Разоренов, автор народных песен. Ему принадлежит, между прочим, песня «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан». Его другом был Суриков. У него бывали многие московские поэты. К нему из Петербурга приезжали А. Н. Плещеев, С. В. Круглов. Я жил некоторое время в номерах «Англия» и бывал у него ежедневно. Получил от него в подарок книжку «Продолжение «Евгения Онегина», написанную недурным стихом. Это был старик огромного роста, богатырского сложения, читал наизусть чуть не всего Пушкина, а «Евгения Онегина» знал всего и любил цитировать. У него был друг, выше него ростом, седой, с серебряным курчавым чубом, а сила у него была непомерная. Его имя было Ермолай, но звали его с юности за удаль Ермаком. В то время все пространство между Садовой и Тверской заставой считалось еще Ямской слободой. Предки Ермака были искони ямщики, и дом их сгорел в тот же день, когда Наполеон бежал из Москвы через Тверскую заставу. Ермак помнил этот дом хорошо, и когда по моей просьбе он рассказывал о прошлом, то Разоренов тотчас же приводил из «Онегина», как Наполеон скрылся в Петровский замок и