Половина оставшейся половины отведена была под нескромных размеров и убранства домовую церковь, со своим безбожно раздутым штатом пророчествующих, исцеляющих, наставляющих и просто приживающих. Ктитор мечтал завести даже домового архиерея, но местный митрополит, считавший про себя Ктитора позором епархии и с трудом терпевший выходки неразумного чада, отговорил его угрозой отлучения и отказал напрочь. В церкви буйный прихожанин отдыхал, она заменяла ему кино, театр, библиотеку, танцклуб, музей, спортзал и баню.
Прочее в доме, спланированное и построенное на редкость дико, дорого и для жизни почти непригодно, заселено было родичами Ктитора, среди которых были и семья его, даже, как сообщали ему, две семьи. Там всё время кто-то что-то праздновал, делил, о чём-то ссорился, болел, помирал даже пару раз, но Ктитор в дела семейные не вникал, до того предан был суровой своей работе и околоклерикальной суете. Иногда забредал посчитать детей, познакомиться с женой, но запутавшись в жёнах и детях и приуныв от бабьего нытья и ребячьего гвалта, сбегал обратно молиться и париться.
16
К этому-то доблестному мужу и приехал Егор. Провожаемый Абакумом, быстро прошёл привычным маршрутом в перезолоченный предбанник, размером с большую залу, в стиле рококо, каким он виделся уездному дизайнеру и кишинёвским финишистам. Разделся в шкаф, инкрустированный серебром и муранским стеклом, обитый кожей кенгуру, оклеенный жемчугом. Завернулся в простыню, вышитую гуччи лично (так было написано в двухтомном сертификате, бесплатно приложенном к итальянской тряпице), и уселся в очередь, в кресла перед одной из банных дверей. «Сегодня в русской принимают, Егор Кириллович», — упредил Абакум. «Третьим будете, Егор Кириллович, давайте по рюмке», — захрипел один из дожидавшихся, толстый и без бани красный с бугристым рылом второстепенный министр каких-то не вполне определённых дел. Завёрнутый в такую же, как Егор, хламиду. Они познакомились с год назад и часто встречались в очереди. Другой посетитель был в генеральской форме, то ли прокурор, то ли железнодорожник, то ли дипломат. Он, кажется, был впервые и смущён, рад был бы уйти, но надобность, видно, была уж очень велика. «Перед парной вредно. После выпьем, если дождётесь, Андрей Степанович», — ответил вместо здравствуйте Егор. Из парной тем временем выскочила, воскликнув «ох, хорошо! хорошо!», распаренная полная средних лет женщина в купальнике, тоже старая знакомая, супруга знатного политика, часто улаживающая какие-то его вопросы у Ктитора. «Ир, привет, — сказал ей то ли прокурор. — Ну, как он сегодня?» «В духе, в духе, не тухни, — из-под душа уже подбодрила Ирина, добавив — министру и Егору. — Привет, Андрей, и тебе привет, чернокнижник». Умчалась одеваться в боковой выход, а неизвестно чего генерал, хотя и его очередь была, не решился входить и пропустил министра вперёд. Тот вышел секунды через четыре, держась за левый глаз одной рукой, а другой поднося к уцелевшему зрачку пучок кривых и грязных выбитых зубов. Вполгромкости голося, принялся одеваться с помощью Абакума. Проситель в форме теперь категорически сник и удалился, спросив себя, где туалет. Егор был рад, что долго ждать не пришлось (Ктитор, слава те, господи, и вообще был достаточно пунктуален), без колебаний шагнул в банную мглу.
Парная была переполнена паром и пылом, как вчерашний вечер. Паром таким густым, что Егор за всё время беседы так толком и не увидел Ктитора. Только проступал изредка рыжерукий силуэт, да мелькала то наколка (на левой груди профиль Бунина, на правой — Франц Кафка анфас и текст — «зафсё легавым отомщу»), то и в банном пекле не снимаемый и обжигавший то Бунина, то Кафку разогретый немилосердно нательный размашистый крест. Невидимый говорил Егору из кипячёного облака: «Ну, чекист, принёс что путное, или опять отстой какой? Ты знаешь, я человек верующий, люблю начистоту. Что святое, то святое, а говно говно. Ну!»
И этот-то доблестный муж был ещё и (как будто мало было буйных красок в его изображении) первым в стране любителем и страстным собирателем всяческих литературных миниатюр. Изящных рассказцев, стишков, поэмок, пьесок. Егор подсадил этого сентиментального мокрушника на высокую словесность, прочитав ему случайно в одной компании за пьяным разговором восемь строк современного без вести пропадающего гения. И пропал Стае, не мог уже оторваться, покупал красивые слова по безбожным ценам, издавал за свой счёт в именной серии, так и называемой — «Стасовские чтения», в нескольких экземплярах ручной работы, в коже, чёрном дереве, бисере и рубинах, на специально заказанной в Швеции бумаге — с покупкой всех прав, в сейф, в коллекцию, для потомства; завещал всё собираемое ленинке, ныне же живущим, избранным, оценить способным двум-трём десяткам знатоков знакомых — за так раздаривал. Платил авторам, но поэтов и писателей не уважал, почитал чем-то типа лабухов, народ, дескать, нужный под настроение, но не авторитетный. Самое чудовищное, что у Ктитора обнаружился тонкий, самый настоящий литературный вкус. Так что покупатель он был строгий. Егор сделался его собирателем и консультантом и пользовался доверием, хотя и не всё умел продать взыскательному меценату.
— Пока для тебя только один рассказ, Стас. Зато какой! Забавная вещица, — вытащил из складок простыни в трубку скрученную бумагу Егор.
— Новый кто написал, или из прихлебателей?
— Новый, — Егор сунул листки в рокочущую Стасовым баритоном паровую тучу. Баритон, пробурчав «ёмоё, ёхохо, не видать, не видать ни хера; а нет, вот здесь, под лампочкой, так, так, ага, вот», прочитал:
«Родиться ещё не значит родиться. Судьба вынашивает нас куда дольше девяти месяцев, и многие, достигшие зрелых возрастов, обзаведясь громоздкой биографией, семействами и утварью, добравшись вплоть до самых вершин, даже до самых заветных иногда должностей известного уровня, так вот, эти многие не явились ещё на свет и не знают ни предстоящего своего имени, ни облика, ни назначения.
Перехожу, впрочем, к небольшому своему делу и сообщаю, что в своё время я женился. Как все не очень предприимчивые люди, по любви.
(Женщины, замечу, кажутся мне паузами бытия, в которых бог прячет свои тягучие яды.)
Знакомые давно убедили меня, что жили мы счастливо.
Но однажды жена сказала, улыбнувшись, что я похож на огромную птицу.
Некоторое время спустя, в одно чудесное воскресное утро, с которого так хочется начать лёгкий для чтения роман, я проснулся от ощущения, что меня внимательно рассматривают. „Ты спишь как гриф“, — сказала жена, и в её голосе я услышал отдалённое эхо ужаса и отвращения.
В следующую ночь я впервые был обескуражен её неостановимыми рыданиями. „Прости меня, я не могу здесь спать. Мне кажется, что ты гриф, и под твоим одеялом — перья“, — пыталась объяснить она.
Так мы стали спать в разных комнатах. Но ей теперь мерещились взмахи гигантских крыльев, и она опасалась, что я влечу в её спальню.
Мы обратились к врачам. Я оплатил целую бездну неутешительных диагнозов и бездарных рецептов. Один доктор прописал тазепам моей жене, другой — валериановые капли мне, третий, сыпавший анекдотами и табачным пеплом, рекомендовал надёжную психиатрическую лечебницу нам обоим, ещё один мямлил что-то банальное о закономерном охлаждении супружеских отношений.
Я стал часто подолгу стоять у зеркала и постепенно отыскал в своей фигуре и движениях действительно много чего неотвратимо птичьего.
Через три месяца жена сбежала, оставив пространную записку, в которой обвиняла „только себя и свои нелепые фантазии“ во всём случившемся. Я насчитал в этом траурном тексте две грамматических и четыре пунктуационных ошибки. Слово „гриф“ повторялось девять раз.
Затем ко мне пришли друзья, чтобы утешить и расспросить о подробностях. Когда я сказал им, что жена ушла из-за моего сходства с грифом, они смеялись, но один из них заметил, что я и вправду вылитый гриф.
С тех пор меня как бы в шутку стали называть грифом, а я злился и проваливался в темень борьбы с собственными жестами, гримасами, походкой, лицом, сумма которых в любом сочетании выпирала наружу кричащим грифом, и быстро опустился до окончательных мыслей о пластических операциях, переодеваниях и переездах.