Наконец – я испугалась. А чтo, если я – умру? Что же от этих лет – останется? (Зачем я – жила??) И – другой испуг: а что, если я – разучилась? Т. е. уже не в состоянии написать цельной вещи: дописать. А чтo, если я до конца своих дней обречена на – отрывки?
И вот этим летом стала – дописывать. Просто: взяла тетрадь и – с первой страницы. Кое-что сделала: кончила. Т. е. есть ряд стихов, которые – есть. Но за эти годы – заметила – повысилась и моя требовательность: и слуховая и смысловая. Вера! Я день (у стола, без стола, в море, за мытьем посуды – или головы – и т. д.) ищу эпитета, т. е. ОДНОГО слова: день – и иногда не нахожу и – боюсь, но это, Вера, между нами – что я кончу, как Шуман, который вдруг стал слышать (день и ночь) в голове, под черепом – трубы и ut bemol – и даже написал симфонию en ut bemol – чтобы отделаться – но потом ему стали являться ангелы (слуховые) – и он забыл, что у него жена – Клара, и шестеро детей, вообще – всё – забыл, и стал играть на рояле – вещи явно младенческие, если бы не были – сумасшедшие. И бросился в Рейн (к сожалению – вытащили). И умер как большая отслужившая вещь.
Есть, Вера, переутомление мозга. И я – кандидат. (Если бы Вы видели мои черновики, Вы бы не заподозрили меня в мнительности. Я только очень сознательна и знаю свое уязвимое место.)
Поэтому – мне надо торопиться. Пока еще я – владею своим мозгом, а не он – мной, не то – им. Читая конец Шумана, я всё – узнавала. Только у него громче и грознее – п.ч. музыка: достоверный звук.
Но – пожалуйста – никому ничего.
Во всяком случае, пока – я справляюсь».[230]
Однако по настоянию Мура она решилась все-таки войти в воду. Пробковый спасательный круг поддерживал ее на поверхности моря, и ежедневное барахтанье в волнах примирило ее с Лазурным Берегом. Но это не снимало внутреннего стремления поскорее воссоединиться со своим плодотворным ванвским одиночеством, со своими рукописями, вернуться к своим привычкам, своему мужу, своей дочери, ставшими вдруг такими далекими, такими отсутствующими в ее жизни. И вот она вернулась в дом 33 по улице Жан-Батиста Потена. Вернулась и – с горечью констатировала, что связь ее с Сергеем и Ариадной по-прежнему очень тонка. Отец и дочь объединились, их одолевала одна и та же навязчивая идея: уехать в СССР! Ну и прекрасно, в конце концов, это их дело, думала Марина. Но как быть ей самой – следовать за ними или оставаться во Франции с Муром, который теперь тоже стал оказывать ей сопротивление? Не находя решения, бросаясь из одной крайности в другую, она пишет Анне Тесковой: «Вкратце: и Сергей Яковлевич, и Аля, и Мур – рвутся. Вокруг – угроза войны и революции, вообще – катастрофических событий. Жить мне – одной – здесь не на что. Эмиграция меня не любит. „Последние Новости“ (единственное платное место: шутя могла бы одним фельетоном в неделю зарабатывать 1800 франков в месяц) – Последние Новости (Милюков) меня выжили: не печатаюсь больше никогда. Парижские дамы-патронессы меня терпеть не могут – за независимый нрав.
Наконец, – у Мура здесь никаких перспектив. Я же вижу этих двадцатилетних – они в тупике.
В Москве у меня сестра Ася, которая меня любит – м.б. больше, чем своего единственного сына. В Москве у меня – всё-таки – круг настоящих читателей, не обломков. (Меня здешние писатели не любят, не считают своей.)
Наконец – природа: просторы.
Это – зa.
Против: Москва превращена в Нью-Йорк, в идеологический Нью-Йорк, – ни пустырей, ни бугров – асфальтовые озера с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами: нет, не с главного начала: Мур, которого у меня эта Москва сразу, всего, с головой отберет. И второе, главное: я – с моей Furchtlosigkeit,[231] я, не умеющая не-ответить, не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и – если даже велик – это не мое величие – м. б. важней всего – ненавижу каждую торжествующую, казенную церковь.
И – расстанусь с Вами: с надеждой на встречу! – с А.И. Андреевой, с семьей Лебедевых (больше у меня нет никого).
– Вот. – <…>
…Может быть – так и надо. Может быть – последняя (– ли?) Kraftsprobe?[232] Но зачем я тогда – с 18 лет растила детей? Закон природы? Неутешительно. <…>
Положение двусмысленное. Нынче, например, читаю на большом вечере эмигрантских поэтов (все парижские, вплоть до развалины Мережковского, когда-то тоже писавшего стихи). А завтра (не знаю – когда) по просьбе своих – на каком-то возвращенческом вечере (NB! Те же стихи – и в обоих случаях – безвозмездно) – и может выглядеть некрасивым.
Это всё меня изводит и не дает серьезно заняться ничем».[233]
Несколько дней спустя она дополняет в новом письме Тесковой этот анализ ситуации, которую считает совершенно безнадежной: «Дорогая Анна Антоновна! Живу под тучей – отъезда. Еще ничего реального, но мне – для чувств – реального не надо.
Чувствую, что моя жизнь переламывается пополам и что это ее – последний конец.
Завтра или через год – я все равно уже не здесь („на время не стоит труда…“) и все равно уже не живу. Страх за рукописи – что-то с ними будет? Половину – нельзя везти! А какая забота (любовь) – безумная жалость к последним друзьям: книгам – тоже половину нельзя везти! – и какие оставить?? – и какие взять?? – уже сейчас тоска по здешней воле; призрачному состоянию чужестранца, которое я так любила (stranger hear)…[234] состоянию сна или шапки-невидимки… Уже сейчас тоска по последним друзьям: Вам, Лебедевым, Андреевой (все это мне дала Прага, Париж не дал никого: чтo дал (Гронского) взял…)
Уже сейчас ужас от веселого самодовольного… недетского Мура – с полным ртом програм-мных общих мест…
…Мне говорят: а здесь – что? (дальше).
– Ни-че-го. Особенно для такого страстного и своеобразного мальчика-иностранца. Знаю, что отчуждение все равно – будет и что здешняя юношеская пошлость отвратительнее тамошней базаровщины, – вопрос только во времени: там он уйдет сразу, здесь – оттяжка…
(Не дал мне Бог – слепости!)
Так, тяжело дыша, живу (не-живу). <…>
Сергея Яковлевича держать здесь дольше не могу – да и не держу – без меня не едет, чего-то выжидает (моего „прозрения“), не понимая, что я – такой умру.
Я бы на его месте: либо – либо. Летом еду. Едете?
И я бы, конечно, сказала – да, ибо – не расставаться же. Кроме того, одна я здесь с Муром пропаду.
Но он этого на себя не берет, ждет, чтобы я добровольно – сожгла корабли (по нему: распустила все паруса). <…>
Мур там будет счастлив. Но сохранит ли душу живу (всю!).
Вот французский писатель Мальро вернулся – в восторге. Марк Львович ему: – А – свобода творчества? Тот: – О! Сейчас не время…
Сколько в мире несправедливостей и преступлений совершалось во имя этого сейчас – часа сего!
– Еще одно: в Москве жить я не могу: она – американская (точный отчет сестры).
Сергей Яковлевич предлагает – Тифлис. (Рай). – А Вы? – А я – где скажут: я давно перед страной в долгу.
Значит – и жить вместе, ибо я в Москву не хочу: жуть! (Детство – юность – Революция – три разные Москвы: точно живьем в сон, сны – и ничто не похоже! все – неузнаваемо!)
Вот – моя личная погудка…»[235]
Парализованная слишком высокой ценой, в какую могли обойтись колебания, Марина все-таки не теряла времени зря: она закончила эссе о недавно умершем писателе Михаиле Кузмине – «Нездешний вечер», а кроме того, согласилась прочесть на литературном вечере у друзей – тех самых Лебедевых, которых упоминала в письмах к Тесковой, – свое новое произведение, стихи о трагической участи императорской семьи. Вот как об этом вспоминает Марк Слоним: «В 1936 году, когда Аля готовилась к отъезду, а Сергей Яковлевич уже служил в Союзе возвращения на родину и вовсю уже сотрудничал с большевиками, М.И. закончила поэму об убийстве царской семьи и решила прочитать ее у Лебедевых, но попросила, чтобы среди немногих приглашенных на этот вечер обязательно был я.