Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А в ноябре 1933 года новое потрясение ожидало узкий круг русских интеллигентов Парижа. Иван Бунин получил Нобелевскую премию за свое литературное творчество. Прочитав об этой новости в русской газете «Возрождение», Марина разволновалась так, что у нее дыхание перехватило и выступили на глаза слезы: слезы истинной благодарности и тайного разочарования. Конечно, в лице Бунина этой наградой поощрили всех русских писателей-эмигрантов, всех, кто выбрал своей судьбой одиночество и нищету изгнания. И хотя Цветаева радовалась такому вот международному признанию соотечественника, но немножко и сожалела, что этот праздник оказался – не в честь Максима Горького, которого пусть и считали «продавшимся Советам», но на самом деле, по ее мнению, «великого писателя», обладавшего бoльшим талантом, чем Бунин. Впрочем, выбор даже мистического Мережковского, на ее взгляд, был бы более оправдан. А в глубине души она переживала из-за того, что шведское жюри не вспомнило о ней самой – о ней, которая, сидя в своем тихом уголке, служит литературе с такой преданностью, какая и не снилась асам пера, воспеваемым прессой… Но этого она не могла сказать никому из страха прослыть тщеславной деревенщиной. 24 ноября 1933 года она пишет Анне Тесковой: «Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина. Уклониться – изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее – Горький. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи. Но так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо, если Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи, то Мережковский – эпоха конца эпохи, и влияние его и в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого вчистую влияния ни там, ни здесь не было. А „Последние новости“, сравнивающие его стиль с толстовским (точно дело в „стиле“, т. е. пере, которым пишешь!), сравнивая в ущерб Толстому – просто позорны. Обо всем этом, конечно, приходится молчать». И добавляет чуть дальше: «Бунина еще не видела. Я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин. Его не люблю, но жену его – очень. Она мне очень помогла в моей рукописи, ибо – подруга моей старшей сестры, внучки Иловайского и хорошо помнит тот мир. Мы с ней около полугода переписывались. Живут они в Grass'e,[220] цветочном центре (фабрикация духов), на вилле, на высочайшей скале. Теперь, наверное, взберутся на еще высочайшую».[221]

Отзвучало последнее эхо «освящения» Ивана Бунина, и Марина, встряхнувшись на время, вернулась к работе. Поскольку публика вроде бы предпочитала ее стихам прозу, она и стала писать один за другим автобиографические рассказы, в которых истина путается с вымыслом, а мечта – с конкретными бытовыми деталями. Русские журналы и газеты охотно принимали как этот поток воспоминаний о детстве, так и портреты писателей, исполненные симпатии к персонажам, уважения к ним и юмора. Она блистательно описывала недавно ушедшего из жизни Андрея Белого, Пастернака, Ахматову, Блока, Мандельштама… Но в то самое время, когда Цветаева получала истинное удовольствие от воспоминаний о них всех в прозе, она чувствовала, как эмоциональное напряжение возвращает ей вкус к поэзии. Вот только – с небес или от почвы придет освободительный щелчок замка, открывающий ей снова вход туда?

В ноябре 1934 года Эфроны снова переехали – на этот раз в Ванв, дом 33 по улице Жан-Батиста Потена. Но едва Марина успела распаковать вещи,[222] как на нее обрушился страшный удар: Николай Гронский, в которого, как ей показалось, она в 1928 году была влюблена, – и скорее всего была-таки влюблена! – только что покончил жизнь самоубийством, бросившись на рельсы метро на станции «Пастер».[223] Цветаева немедленно откликнулась на эту нелепую смерть статьей, рассказывавшей об этом так много обещавшем поэте, который не успел дожить до расцвета таланта. И тут же – словно пробужденная вернувшейся к ней внутренней музыкой – сочинила цикл стихотворений его памяти, названный ею «Надгробие».

«Иду на несколько минут…»
В работе (хаосом зовут
Бездельники) оставив стол,
Отставив стул – куда ушел?
Опрашиваю весь Париж.
Ведь в сказках лишь да в красках лишь
Возносятся на небеса!
Твоя душа – куда ушла?
В шкафу, двустворчатом, как храм, —
Гляди: все книги по местам.
В строке – все буквы налицо.
Твое лицо – куда ушло?
Твое лицо,
Твое тепло,
Твое плечо —
Куда ушло?[224]

И еще:

Есть счастливцы и счастливицы,
Петь не могущие. Им —
Слезы лить! Как сладко вылиться
Горю – ливнем проливным!
Чтоб под камнем что-то дрогнуло.
Мне ж – призвание как плеть —
Меж стенания надгробного
Долг повелевает – петь.
Пел же над другом своим Давид,
Хоть пополам расколот!
Если б Орфей не сошел в Аид
Сам, а послал бы голос
Свой, только голос послал во тьму,
Сам у порога лишним
Встав, – Эвридика бы по нему
Как по канату вышла…
Как по канату и как на свет,
Слепо и без возврата.
Ибо раз голос тебе, поэт,
Дан, остальное – взято.

Но вернулось ли к ней поэтическое вдохновение после смерти милого ее сердцу Гронского? Ах, если бы только абсурд, неизбежно связанный с политикой, не вставал на пути ее порывов! Куда более обеспокоенная своей литературной судьбой, чем будущим Европы, она пишет Вере Буниной: «…события, войны, Гитлеры, Эррио, Бальбо, Росси и как их еще зовут – вот что людей хватает по-настоящему зaживо: ГАЗЕТА, которая меня от скуки валит зaмертво».[225]

Отказываясь слушать какофонию мира, ставшего безумным, она переносит это крайнее безразличие и на поведение мужа. Он не бывает дома целыми сутками, усердно посещает «Союз возвращения на родину» и больше не жалуется на отсутствие денег. Отсюда до предположения о том, что Сергея завербовали для какой-то секретной работы, всего лишь шаг, но простодушная и искренняя Марина не способна сделать этот шаг. Ей кажется, будто Сереже скорее всего платят за какие-то мелкие услуги, которые, будучи в эмиграции, приходится расточать направо-налево. Вот и все! И ее куда больше волнует поведение Али, мало-помалу отрывающейся от нее, удаляющейся и не упускающей случая доказать свою независимость. Охваченная тревожными предчувствиями, она пишет все той же Вере Буниной 22 ноября 1934 года: «Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была – бессловесное действие. Всё наперекор и всё молча. (Были и слова, и страшно дерзкие, но тогда тихим был – тон. Но – мелкие слова, ни одного решительного.)

вернуться

220

В Грассе – на Лазурном Берегу (франц.).

вернуться

221

Цит. по книге: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма, стр. 407. (Прим. перев.)

вернуться

222

На самом деле они переехали в июле 1934 г. (Прим. перев.)

вернуться

223

Цветаева узнала о смерти Гронского из заметки в «Последних новостях» за 23 ноября 1934 г., где говорилось о том, что молодой человек «неожиданно упал на рельсы. Подходящим поездом несчастный был смят и отброшен к стене», а умер Николай после не давшего результата переливания крови вечером в больнице – так и не придя в сознание. Было ли это самоубийство? Сведения из книги А. Саакянц «Марина Цветаева. Жизнь и творчество». М., Эллис Лак, 1999, стр. 610. (Прим. перев.)

вернуться

224

Написано 3 января 1935 г.

вернуться

225

Письмо от 24 августа 1933 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Письма, стр. 248. (Прим. перев.)

55
{"b":"110716","o":1}