Беда никогда не приходит одна: в начале следующего года очаровательная Елена Извольская, такая чуткая к настроениям Марины, такая внимательная, принимавшая так близко к сердцу ее интересы, вышла замуж. Мало того, после свадьбы молодожены должны были отправиться в Японию. Марина чувствовала себя преданной, ограбленной, лишенной всего. Понимая, какое горе она причиняет подруге, новобрачная притворилась, будто сочувствует ей, но эгоистическая радость сияла в ее взгляде. Цветаева почувствовала себя вдвойне униженной. А тут еще – новость из Москвы, усугубившая это чувство: Пастернак влюбился! «Годы жила мечтой, что увижусь, – писала Марина. – Острой боли не чувствую. Пустота…»
Оказавшись в полной изоляции, живя даже не в самом Париже, а в пригороде и имея в качестве единственного развлечения гнусную хозяйственную рутину, Цветаева все чаще задумывалась, зачем она выбрала Францию. Впрочем, кажется, все русские эмигранты разделяли ее сомнения. Даже те, которые лелеяли надежду на государственный переворот в Кремле, в конце концов убедились: этот режим незыблем. Кое-кто уже поглядывал в сторону Муссолини, латинский стиль фашизма которого, как они верили, способен подвигнуть ленинских наследников к большей терпимости. Другие подумывали, нет ли сермяжной правды в непримиримом национализме нового идола немцев – Гитлера. Антисемитизм этого политического авантюриста, внезапно возникшего в тени Гинденбурга, вполне соответствовал той озлобленности, которую испытывали тоскующие по временам царизма по отношению к еврейским интеллигентам, которые, как они считали, не только подготовили, но и развязали большевистскую революцию. Экстремистская организация – «Союз младороссов» – собрала в себе тех из молодых эмигрантов, начиная с подростков, кто придерживался расистских, антидемократических, волюнтаристских взглядов. Их официальный представитель и глашатай этих взглядов, Александр Казем-Бек, не скрывал своих путчистских амбиций. Возникло, наконец, и просоветское движение националистов-максималистов, участники его превозносили перед дезориентированными изгнанниками добродетели «нового человека», рождающегося сейчас в великой социалистической республике, и проповедовали возвращение в Советский Союз. Активизировался «Союз возвращения на родину», набиравший в эмигрантской среде своих адептов, околдованных идущей с Севера пропагандой. И если Марина вроде бы и не слышала пения всех этих сирен, чьи услуги оплачивала М., то Сергей, наоборот, навострил уши и был чрезвычайно внимателен к каждому – даже незначительному на первый взгляд – предложению. Собственное прошлое добровольца Белой армии казалось ему вполне совместимым с разумной лояльностью по отношению к директивам Советов.
Он только и думал теперь о том, когда же появится возможность вернуться на родину у всей семьи Эфронов, а его дочь Ариадна во всем поддерживала эту идею и ободряла отца. Але должно было вот-вот исполниться двадцать лет, и перспектива такого перемещения представлялась ей обещанием второго рождения. Дело же не только в смене горизонтов, думала девушка, дело в осуществлении мечты, которая живет в сердце каждого русского человека. Зачем еще ждать и чего ждать? И разве не одна только мама ставит им палки в колеса?
В разгар этих лихорадочных раздумий и споров о будущем семьи бомбой взорвалась потрясающая новость: 6 мая 1932 года президент Республики Поль Думер, открывавший книжную ярмарку, целью которой была помощь Союзу писателей, сражавшихся на фронтах мировой войны, был смертельно ранен выстрелом из револьвера прямо в центре Парижа. Убийцей оказался никому не известный белогвардеец Павел Горгулов. Все французские газеты вышли с крупными заголовками, в статьях с гневом обличалась русская эмиграция: «Чужак поднял руку на знамя Франции, теперь оно приспущено». Русская колония была ошеломлена, охвачена ужасом. Люди со страхом спрашивали себя: а не начнут ли теперь французы применять репрессии по отношению к тем, кто в ответ на гостеприимство поднял руку на первое лицо государства? Русская пресса, со своей стороны, усиливала панические настроения, проводя бесконечные расследования и выдвигая гипотезы по поводу истинных мотивов покушения, которое на самом-то деле было всего лишь актом, совершенным неуравновешенным человеком. Наверное, это событие горячо обсуждалось и за столом у Эфронов. Все боялись, что после такого бессмысленного преступления еще сохранявшаяся у французов, пусть даже и слабенькая, симпатия к представителям Белой гвардии сменится если не открытой ненавистью, то постоянными подозрениями в злостных умыслах. Вот и причина уехать отсюда – чем скорей, тем лучше! Одна только Марина по-прежнему противилась. И время довольно быстро доказало, что она была права: несмотря на больно ударившее по стране убийство, французы оставались спокойными и не испытывали никакого соблазна предаться ксенофобии. 27 июля 1932 года Павла Горгулова судили и приговорили к смертной казни, чуть позже он был гильотинирован, население страны осталось к этому абсолютно безразличным.
После этой весьма эффектной карательной меры Марина объяснила писателю Юрию Иваску свою точку зрения на слепоту тех людей, что больны политикой, так: какой бы они ни были национальности, какие бы убедительные аргументы в свою пользу ни приводили, фанатики и насильники, по ее мнению, не заслуживают прощения. Русские убийцы ничем не отличаются от французских убийц. «А казни – голубчик – все палачи – братья: чтo недавняя казнь русского, с правильным судом и слезами адвоката – чтo выстрел в спину Чеки – клянусь, что это одно и то же, как бы оно ни звалось: мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим бы именем ни оглавлялось».[198]
Несмотря на глубокие познания во французском языке и восхищение французской литературой, Марина оставалась вне интеллектуальной жизни приютившей ее страны. Она читала, за редкими исключениями, только книги, написанные по-русски, и не искала встреч с писателями, представлявшими Францию, которую сама же и выбрала местом жительства и в которой, несмотря на многолетнее изгнание, все еще чувствовала себя транзитным пассажиром. Можно было подумать, что она до сих пор не распаковала чемоданы и только и ждет часа отправления – туда, к свободе… Но что означало это «туда»: путь в Россию или путь в небытие? Ей в равной мере хотелось или не хотелось ни того, ни другого.
Говоря об одиночестве, об изоляции своих соотечественников, находившихся физически в самой гуще бурной французской культурной жизни, искренняя и язвительная русская писательница Тэффи, наблюдавшая за событиями изнутри, напишет в свое время, что русские эмигранты не хотели пользоваться плодами оставшейся чуждой им культуры, что они предпочитали свою собственную печать, редко кто ходил в музеи или галереи – ссылались на нехватку времени, да и зачем? При такой-то нужде – такие-то роскошества! А вот как, на ее взгляд, выглядели русские беженцы еще в 1920 году и вот какой была уже тогда их ностальгия: «Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, объедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут. Тускнеют глаза, опускаются вялые руки, и вянет душа, душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли… Думаем только о том, что теперь там, интересуемся только тем, что приходит оттуда. А ведь здесь столько дела…» Тогда не вняли, и вот теперь…
Тогда как Сергей все более и более серьезно обдумывал, какими могли бы быть оптимальные условия для возвращения в Москву, Марина довольствовалась тем, что горевала: эмиграция, ее эмиграция с течением времени потеряла и ощущение смысла героизма, и веру в будущее. Идеализируя желанную и недоступную родину, она доходит до того, что отвергает начисто Париж, когда-то ею обожаемый. Вот ее признание из стихотворения «Лучина»:
До Эйфелевой – рукою
Подать! Подавай и лезь.
Но каждый из нас – такое
Зрел, зрит, говорю, и днесь,
Что скушным и некрасивым
Нам кажется ваш Париж.
«Россия моя, Россия,
Зачем так ярко горишь?»