Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Именно для этого последнего издания и приберегала Марина Цветаева некоторые из своих еще не опубликованных произведений. Благодаря их появлению в печати у нее появилось довольно много новых читателей. Ее открывали. Удивлялись дерзости ее просодии.[162] Задумывались о том, не уйдет ли русская поэзия в тень этой тарабарщины, излишне перегруженной вербальной акробатикой. Осознавая, к каким недоразумениям, а порой и размолвкам – до ссор, чуть ли не скандалов, – способен привести ее необычный талант, Марина шла напролом: она стала все чаще и чаще появляться в монпарнасских кафе: «Наполи», «Селект», «Ротонда», «Дом», «Куполь», где интеллектуалы-изгнанники собирались одновременно с французскими художниками, однако не сливаясь с ними. Признанным лидером эмигрантской критики был грозный Георгий Адамович. Страстный поклонник Ахматовой, Гумилева, Мандельштама, он ненавидел «грубое искусство», считал творчество и саму личность Цветаевой провокационными и провозглашал это во всеуслышание. Была у Марины и еще одна достойная соперница в лице поэтессы и эссеистки Зинаиды Гиппиус, жены Дмитрия Мережковского: был известен их литературный салон, а саркастические замечания этой четы мгновенно распространялись по всему Парижу.

Марина с трудом выносила шпильки в свой адрес со стороны собратьев по цеху. В конце концов нападки показались ей столь обидными, что она поссорилась даже с крестным отцом Мура, писателем Алексеем Ремизовым, из-за вполне невинной его шутки. А ее негодование достигло предела – и это вызвало уже настоящий взрыв, – когда во время литературного конкурса, организованного к Рождеству 1925 года журналом «Звено», стихи ее, посланные в редакцию анонимно, как было положено по условиям конкурса, даже не прошли в число отобранных для него произведений. Как назло, в жюри входили и Георгий Адамович, и Зинаида Гиппиус. Этого оказалось достаточно, чтобы Марина заподозрила мошенничество, заговор, и вместо того, чтобы проглотить обиду и разочарование, написала в редакцию «Звена», раскрывая махинации, жертвой которых, по ее мнению, стала. Обвинение обернулось против нее же самой. Многие коллеги принялись проливать слезы над столь плохим характером у поэта, обладающего таким великим талантом. А годы спустя Георгий Адамович признался: «…Была еще Марина Цветаева, с которой у нас что-то с самого начала не клеилось, да так и не склеилось, трудно сказать, по чьей вине. Цветаева была москвичкой, с вызовом петербургскому стилю в каждом движении и в каждом слове: настроить нашу „ноту“ в лад ей было невозможно иначе, как исказив ее. А что были в цветаевских стихах несравненные строчки – кто же это отрицал? „Как некий херувим…“, без всякого преувеличения. Но взять у нее было нечего. Цветаева была несомненно очень умна, однако слишком демонстративно умна, слишком по-своему умна – едва ли не признак слабости – и с постоянными „заскоками“. Была в ней вечная институтка, „княжна Джавахв“, с „гордо закинутой головой“, разумеется, „русой“ или еще лучше „золотистой“, с воображаемой толпой юных поклонников вокруг: нет, нам это не нравилось! Было в ней, по-видимому, и что-то другое, очень горестное: к сожалению, оно осталось нам неизвестно».[163]

Даже приезд в Париж объекта ее недавнего увлечения Александра Бахраха не привел к примирению Марины с интригами и злословием русской эмиграции. Увидевшись с человеком, которого, как ей казалось, она любила в 1923 году, Цветаева почувствовала себя неловко – как по отношению к себе самой сегодняшней, так и по отношению к той женщине, какой она была вчера, – перед лицом предмета своей самой сильной из выдуманных страстей. Свидание влюбленных былых времен свелось к разочарованию для них обоих. Расставшись в тот вечер с Мариной, Бахрах испытывал печальные сожаления. Ему оказалось достаточно обменяться с ней несколькими словами, чтобы догадаться: во всех случаях инстинкт подталкивает ее к отрицанию, надлому, вызову. Впрочем, этот вызов она бросала в равной степени и окружающим, и самой себе.[164] Трезво рассматривая положение поэта среди не понимающих его современников, она напишет в начале 1926 года, создавая одно из важнейших своих эссе «Поэт о критике»: «Когда я слышу об особом, одном каком-то, „поэтическом строе души“, я думаю, что это неверно, а если верно, то не только по отношению к поэтам. Поэт – утысячеренный человек, и особи поэтов столь же разнятся между собой, как вообще особи человеческие. „Поэт в душе“ (знакомый оборот просторечья) такая же неопределенность, как „человек в душе“. Поэт, во-первых, некто за пределы души вышедший. Поэт из души, а не в душе (сама душа – из!) Во-вторых, за пределы души вышедший – в слове. <…> Равенство дара души и глагола – вот поэт. Посему – ни не-пишущих поэтов, ни не-чувствующих поэтов. Чувствуешь, но не пишешь – не поэт (где ж слово?), пишешь, но не чувствуешь – не поэт (где ж душа?) Где суть? Где форма? Тождество. Неделимость сути и формы – вот поэт. Естественно, что не пишущего, но чувствующего, предпочту не чувствующему, но пишущему. Первый, может быть, поэт – завтра. Или завтрашний святой. Или герой. Второй (стихотворец) – вообще ничто. И имя ему – легион.

Так, установив вообще-поэта, наинасущнейшую примету принадлежности к поэзии, утвердим, что на „суть – форма и форма – суть“ и кончается сходство между поэтами. Поэты столь же различны, как планеты.<…>

Кого же я еще слушаю, кроме голоса природы и мудрости? Голоса всех мастеровых и мастеров. <…>

Слушаюсь я чего-то постоянно, но не равномерно во мне звучащего, то указующего, то приказующего. Когда указующего – спорю, когда приказующего – повинуюсь.

Приказующее есть первичный, неизменимый и незаменимый стих, суть предстающая стихом… Указующее – слуховая дорога к стиху: слышу напев, слов не слышу. Слов ищу».[165]

Обозначив таким образом принцип поэтического самовыражения как результат некоей подсознательной «диктовки», Марина переходит к тому, что разоблачает слепоту некоторых литературных критиков – скорее даже хроникеров, – заковавших себя в цепи традиций. Чтобы рассчитаться с ними сполна, она добавляет к написанному «Цветник» – подборку цитат, в которой она воспроизводит абсурдные и противоречивые высказывания Георгия Адамовича о некоторых крупных писателях, опубликованные им в газете «Звено» за один только 1925 год. К счастью для Марины, этот закамуфлированный юмором выстрел наповал не был еще опубликован, когда 6 февраля 1926 года она провела свой первый литературный вечер в Париже – в нанятом для этой цели зале капеллы в доме 79 по улице Данфер-Рошро. Цветаева должна была читать свои стихи и ожидала ледяного приема. А вечер стал апофеозом ее славы: вероятно, благодаря тому, что там прозвучали московские стихи о Белой гвардии, по существу – гимн Белому движению вообще, из не вышедшего еще тогда в свет сборника «Лебединый стан». Голос Марины, когда она читала эти строки, дрожал…

Успех вечера, на котором собралось народу столько, сколько не видывали до сих пор, по признанию очевидцев, ни на одном из выступлений русских поэтов в Париже, был для Цветаевой тем более удивителен, что в то же самое время ее муж Сергей, бывший белый офицер, признался ей, что теперь все больше и больше сомневается в своих монархических убеждениях. По мере того как шло время, он все чаще задумывался о том, что династическая память не должна, не имеет права на желание противопоставить себя чаяниям всего народа, который мечтает о социалистической республике. Новые его идеи хорошо соотносились с идеями возникшей в Париже организации «Евразия». Это политическое движение, зародившееся в эмигрантской среде, приглашало всех русских, неважно, советские ли они граждане или изгнанники с нансеновским паспортом в кармане, порвать с упадочнической культурой Запада, чтобы уподобиться предкам, для которых была характерна склонность к Востоку. Вдохновленный возможностью возвращения к истокам, которую сулило такое «возобновление сути» России, Сергей, еще находясь в Чехии, мечтал скорее оказаться в Париже, чтобы встретиться там с руководителями этого «общеславянского крестового похода» и прежде всего – с князем Дмитрием Святополк-Мирским, сыном бывшего министра внутренних дел.[166] Именно с ним он рассчитывал начать выпуск «евразийского» журнала, который будет открыт как для нашедших во Франции убежище русских писателей, так и для тех, кто живет в СССР. Он считал, что сближение литераторов способно стать прелюдией к сближению людей действия. Марина не предвидела никаких нежелательных последствий такой позиции: пусть муж включится в деятельность по национальному спасению, идущую под знаком возрождения согласия между историей и православием.

вернуться

162

В русской поэзии просодией называют систему стихосложения или систему стихотворных размеров. (Прим. перев.)

вернуться

163

Цит. по кн.: Мария Разумовская. Марина Цветаева. Миф и действительность. М., Радуга, 1994, стр. 198–199. (Прим. перев.)

вернуться

164

Сам Александр Бахрах вспоминает об этой встрече так: «Моя первая встреча с Цветаевой – после предшествовавшей ей длительной переписки – произошла на квартире ее друзей, у которых она по приезде в Париж на короткий срок поселилась. Встреча эта произошла при многочисленных свидетелях и была окружена оттенком показной „светскости“ и с бисквитами к чаю. Что-то в окружающей обстановке звучало как фальшивая нота. Сама Цветаева это сознавала и спустя несколько лет писала мне: „Я перед вами виновата, знаю. Знаете, в чем? В неуместной веселости нашей встречи. Хотите другую – первую – всерьез?“». Александр Бахрах. Из книги «По памяти, по записям». Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Годы эмиграции. М., Аграф, 2002, стр. 199. (Прим. перев.)

вернуться

165

Париж, январь 1926 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937. Т. I. Russica Publishers, Inc, New York, 1979, стр. 228–231. (Прим. перев.)

вернуться

166

Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890–1939) был критиком, историком литературы, участником евразийского движения. Горячий поклонник таланта Цветаевой, он написал несколько больших рецензий на ее поэмы «Молодец» и «Крысолов», отвел ей большое место в своей «Истории русской литературы», вышедшей на английском языке в Лондоне в 1926 г. В 1932 году он вернуся в Россию, был арестован в 1937-м и погиб в лагере. (Прим. перев.)

43
{"b":"110716","o":1}