В Санкт-Петербурге Гоголь надеялся, что Жуковский получит для него небольшую денежную субсидию от императрицы. Но императрица плохо себя чувствовала – не могло быть и речи о том, чтобы ее сейчас беспокоить. Видя отчаяние своего «гениального друга», Аксаков не замедлил предложить ему две тысячи рублей, которые он сам занял у богача Бенардаки. Такое великодушие потрясло Гоголя, он крепко сжал другу руки и долго молча с нежностью смотрел ему в глаза. Теперь он сможет поехать в Москву с сестрами. Однако, расплатившись с долгами, у него не осталось достаточно денег на дорогу. Хочешь, не хочешь, придется ждать Аксакова, чтобы воспользоваться его экипажем. Но Аксаков еще не уладил свои собственные дела и пока совсем не спешил уезжать из Санкт-Петербурга.
Задержка отъезда выводила Гоголя из себя, он скучал и проклинал холод в своей огромной, плохо отапливаемой комнате Зимнего дворца. Аксаков его однажды застал в таком наряде: с головы до ног замотанный платками, а на голове малиновый кокошник, какой носят в Финляндии. У него было отвратительное настроение, вдохновение не приходило, жгло горло, замучил насморк, сестры были плохо воспитаны, он очень нуждался в деньгах, ему хотелось умереть, он мечтал о Риме… «Я не понимаю, что со мною делается, писал он Погодину. Как пошла моя жизнь в Петербурге! Ни о чем не могу думать, ничто не идет в голову. Как вспомню, что я здесь убил месяц уже времени, – ужасно! А все виною Аксаков. Он меня выкупил из беды, он же меня и посадил. Мне ужасно хотелось возвратиться с ним вместе в Москву. Я же так полюбил его истинно душою. Притом для моих сестер компания и вся нужная прислуга; словом, все заставляло меня дожидаться. Он меня все обнадеживал скорым выездом – через неделю, через неделю; а между тем уже месяц… У меня же все готово совершенно; сестры одеты и упакованы как следует. Ах, тоска! Я уже успел один раз заболеть. Простудил горло, и зубы, и щеки… Я здесь не на месте. О, боже, боже! Когда я выеду из этого Петербурга!»[251]
Чтобы убить время, он наносил визиты некоторым своим старым друзьям. Так, он прочитал у Прокоповича четыре главы «Мертвых душ». У Комарова познакомился с молодым критиком Белинским, который восхищался Гоголем, но, встретившись с ним, не проявил к нему особой симпатии, словно Гоголь как человек уступал в сравнении с Гоголем-писателем. Как-то вечером друзья хотели утащить его посмотреть «Ревизора», исполняемого труппой Санкт-Петербурга. Он с ужасом отказался: ему хватило московского спектакля.
Наконец Аксаков, определив сына Мишу в Пажеский корпус, сообщил, что готов отправиться в путь. На этот раз он нанял два дилижанса, так как пассажиров было больше. Один на четыре места, куда он сел сам с дочерью Верой, Анной и Лизой. В другом, на два места, разместились Гоголь и некий Вассков, друг семьи. Впрочем, Гоголь часто менялся с Аксаковым, чтобы присоединиться к сестрам. Им действительно нужен был присмотр. Капризные и глупые, они в страхе кричали от каждого толчка, дрожали от холода или жаловались, что слишком закутаны, плакали от усталости, их тошнило, потом, забыв о тошноте, ссорились по пустякам. На станциях они фыркали при виде кушаний, потому что они привыкли к другой еде в своем Патриотическом институте. Покладистый Аксаков подавлял свой гнев и старался не смотреть на тех, кого он иронично прозвал «патриотками». Гоголь с помощью Веры изо всех сил старался вразумить их между взрывами истерики. «Жалко и смешно было смотреть на Гоголя, – напишет Аксаков. – Он ничего не разумел в этом деле, и все его приемы и наставления были некстати, не у места, не вовремя и совершенно бесполезны, и гениальный поэт был в этом случае нелепее всякого пошлого человека».[252]
Выехав 17 декабря 1839 года из Санкт-Петербурга, путешественники прибыли 21 декабря в Москву. Писатель с сестрами переночевали у Аксакова, затем поселились у Погодина. Гоголь хотел доверить Анну и Лизу какому-нибудь надежному человеку, который сможет обучить их поведению в свете, а затем поехать со спокойной совестью в Италию. Увы! Кто захочет взять на себя ответственность за двух дикарок? Пока он жил с ними очень комфортно в комнатах, предоставленных в их распоряжение на втором этаже красивого дома на Девичьем поле. Разве это не его судьба жить у других, путешествовать за счет других, есть за чужим столом? Нахлебник, вот кто он! Но, отказываясь писать ради денег, он сохранял свободу своего гения. Все, даже самолюбие он пожертвовал его величеству – искусству. Если бы только он мог спокойно закончить «Мертвые души»!.. Его отвлекали души живые. Он, который обычно так раздражителен, был бесконечно терпелив с Анной и Лизой. Он заставлял их делать упражнения по-русскому или арифметике, советовал заниматься вышиванием и поощрял их конфетами, орехами, сливами в сахаре, то дарил им флакон или необходимые атрибуты для шитья. Иногда они входили к нему без предупреждения, открывали ящики, перебирали его рукописи. Хотя их непосредственность действовала ему на нервы, он был с ними снисходительнен, относясь к их действиям полусердито-полуласково. Ночью Лиза от страха не могла сомкнуть глаз, он садился рядом с ней на кровати и ждал, пока она не заснет.
Чтобы формировать ум и вкусы молодых девушек, он иногда спускался с ними в рабочий кабинет Погодина, просторную залу в ротонде, в которую свет проникал через стеклянный купол. Вдоль стен с пола до потолка лежали древние книги в драгоценных переплетах. Коллекции древних рукописей находились или на полках, или были разложены на столах. Полушепотом Гоголь разъяснял двум оторопелым девицам, какую драгоценность они представляют. Он водил их также на литературные встречи к Хомяковым, или Елагиным, Киреевским.[253] Сестры смертельно скучали, разодетые в неизменно белые муслиновые платья, подаренные братом. Глядя на них, неловких, неуклюжих, с отсутствующим взглядом, Гоголь спрашивал себя, какой мужчина в обществе лучших представителей интеллигенции может заинтересоваться ими.
«Они будут жить в Москве, – писал он Данилевскому, – где-нибудь я их пристрою, хоть у кого-нибудь из моих знакомых, но лишь бы они не знали и не видели своего дома, где они пропадут совершенно. Ты знаешь, что маменька моя глядит и не видит, что она делает то, что никак не воображает делать, и, думая об их счастии, сделает их несчастными и потом всю вину сложит на Бога, говоря, что так Богу было угодно попустить. Об партии нечего и думать в наших местах, и с нашим несчастным состоянием иметь подобные надежды было бы странно, тогда как здесь они могут скорее на это надеяться. По крайней мере, скорее здесь, чем где-либо, может попасться порядочный человек и притом менее руководимый расчетами… Не знаю и не могу постичь, какими средствами помочь нашим обстоятельствам хозяйственным, которым грозит совершенное разорение. Тем более оно изумительно, что имение наше во всяком отношении можно назвать хорошим. Мужики богаты; земли довольно; в год четыре ярмарки, из которых скотная, в марте, одна из важнейших в нашей губернии… Нужно же именно так распорядиться, чтобы при этом расстроить в такой степени».[254]
Возложив на мать, таким образом, вину за разорение семьи, он и минуты не подумал, чтобы поехать в имение и поправить положение дел. Его кредо было критиковать, а не действовать. К тому же он не мог быть сразу в нескольких местах. Он теперь вернулся ко всем своим привычкам, живя у Погодиных, обедая минимум три раза в неделю у Аксаковых. Чаще всего он приходил к последним. Без предупреждения, приносил пачку макарон и готовил их, добавляя масло, соль, перец, сыр пармезан, перед восхищенными гостями. Однажды он очередной раз приехал к Аксаковым, при этом сообщив им, что позволил себе пригласить также графа Владимира Соллогуба. Несмотря на свое неизменное радушие, хозяину дома это совсем не понравилось. Он не испытывал симпатии к Соллогубу и посчитал этот поступок бесцеремонным. «Если б это сделал кто-нибудь другой из моих приятелей, то я бы был этим недоволен; но все приятное для Гоголя было и для меня приятно. Гоголь, не понимавший неприличия этого поступка, пригласил его отобедать у нас».[255] Из любви к Гоголю он принял Соллогуба и, как обычно, все ели макароны.