Когда они спускались, снег пропал. Путешественники пересели с саней в экипаж. Гоголь был поражен величественным спокойствием знаменитого озера Лаго-Маджиоре. Милан же своей оживленностью ему напомнил Париж. Он побывал проездом во Флоренции, «небольшом городке, наделенным строгим величьем».[207] Наконец прибыл в Рим с чувством того, что он обрел для себя место для житья, то единственное место в мире, где жителям некому завидовать.
Однако на следующий год он опять покидает Рим и едет в Неаполь. Будучи прилежным туристом, он идет любоваться тихой бухтой, окруженной горами, в дымке дышащего Везувия, загородным пейзажем, бродит по узким улочкам, совершает небольшую поездку по морю на лодке до острова Капри, чтобы посетить Голубой грот: «Въехали мы туда на лодочках, нагнувши свои головы, и очутились вдруг под огромным и широким сводом… Темнота порядочная, но воды ярко, ярко-голубые и казались освещенными снизу каким-то голубым огнем».[208]
Но Неаполь с его пылью, грязью, толкучкой и мальчишками-карманниками вскоре его утомил. И он пожил некоторое время в Кастелламаре, в двух часах от Неаполя, на даче княжны Репниной. Оттуда поехал в Ливорно. Затем, в сентябре 1838 года, он поспешил в Париж, откуда Данилевский молил о помощи, потому как мошенники украли у него последние деньги. Благодаря Погодину и Репниным, Гоголь смог выручить друга, и они провели несколько дней вместе, ходя по кафе и ресторанам.
Из Парижа он возвращается в Рим через Лион, Марсель и Геную. Он утверждал, что ничего больше в нем так не рождало вдохновения, как путешествие. Смена декораций, отказ от привычек, качка по неровной дороге подстегивали его воображение. Так, он рассказывал, как у него был настоящий взрыв воодушевления в небольшом трактире, расположенном между городками Джансано и Альбано: «Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением».[209]
Как и в прошлое свое путешествие, он возвращается в Рим с облегчением. Единственное, о чем он вспоминал с ностальгией, были парижские рестораны. Но слишком обильные яства ему расстроили желудок.
«Куда ни иду, все чудятся храмы (рестораны), писал он Данилевскому. Мысль моя еще не вся оторвалась от Монмартра и бульвара des Italiens… Но в желудке сидит какой-то черт, который мешает все видеть в таком виде, как бы хотелось видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом – все греховные побуждения, несмотря на святость мест, на чудное солнце, на чудные дни».[210]
Конец года был отмечен для него великой радостью. 18 декабря 1838 года, наследник, великий князь Александр Николаевич (будущий император Александр II), в возрасте двадцати лет, прибыл в Рим в сопровождении своего наставника Василия Андреевича Жуковского и всей своей свитой. Одним из членов свиты был молодой граф Иосиф Вильегорский, которого ему дал император в качестве товарища по занятиям. Сильно страдая от чахотки, ему пришлось покинуть наследника во время путешествия, и он продолжил отдельно свой путь на юг, переезжая с курорта на курорт. Добравшись до Рима немного раньше великого князя, Иосиф Вильегорский поселился у необыкновенно гостеприимной княгини Волконской. Там его и увидел Гоголь, изнеможденного и харкающего кровью. Они уже встречались в Петербурге в начале тридцатых годов. Но ему казалось, что он заметил его только теперь, измученного болезнью. Это полупрозрачное лицо, горящий в лихорадке взгляд были полны очарования. Однако Гоголь был слишком счастлив повстречаться с В. А. Жуковским, и поэтому ему было недосуг уделить много времени и внимания новому знакомому.
Конечно, Жуковский сразу же рассказал Гоголю о последних минутах жизни А. С. Пушкина. Вместе они поплакали над бессмысленным его уходом, который лишал мир одного из его величайших поэтов и их самих одного из их лучших друзей. Потом они обсудили работу друг друга, вспомнили общих знакомых, поговорили о российских литературных новостях и о романе «Мертвые души», который продвигался медленно, но верно. Все следующие дни Гоголь увлек Жуковского досконально осмотреть город. Неутомимый ходок и восторженный гид, он заражал поэта своим энтузиазмом. Римский Форум, Колизей, Пантеон, церкви, музеи, живописные улочки, все промелькнуло. Оба друга везде носили с собой на прогулки бумагу и коробку красок и часто останавливались, чтобы запечатлеть пейзаж, руины, маленького оборвыша с насмешливым взглядом. Гоголь изумлялся, как человек, занимающий такое важное положение при дворе, мог оставаться настолько простым в манерах и таким добрым в душе. Гоголь называл его «небесным посланником». Когда «небесный посланник» покинул его, чтобы вернуться в Россию, он написал Данилевскому: «Он оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме».[211]
Но через три недели после их расставания другой сюрприз. В этот раз М. П. Погодин сообщил о своем приезде. Он с женой приехали в Рим 8 марта 1839 года. Тут же Гоголь взял на себя заботу о них, так же, как он это сделал ранее для В. А. Жуковского. С ребяческой радостью он показывал им свой Рим, бегая по пыльным и шумным улицам до тех пор, пока изнуренные, упадшие духом путешественники не начинали молить о пощаде. В два часа дня он их водил в ресторан около площади Испании, но сам отказывался есть, говоря, что из-за боли в желудке у него нет аппетита и что он ограничивается обычно легким полдником часов в шесть вечера. Погодину очень хотелось посмотреть, что это был за «легкий полдник». В тайне от Гоголя некоторые из его римских друзей собрались в отдельной дальней зале траттории Фалькони, в которой он был завсегдатаем, и стали ждать его прихода. Он пришел, сел и тут же камериере официанты засуетились. «Он садится за стол и приказывает: макарон, сыру, масла, уксусу, сахару, горчицы, равиоли, броккали… Мальчуганы начинают бегать и носить к нему и то, и другое. Гоголь, с сияющим лицом, принимает все из их рук за столом, в полном удовольствии, и распоряжается: раскладывает перед собой все припасы, – возвышаются груды всякой зелени, куча стеклянок со светлыми жидкостями… Вот приносятся макароны в чашке, открывается крышка, пар повалил оттуда клубом. Гоголь бросает масло, которое тотчас расплывается, посыпает сыром, становится в позу, как жрец, готовящийся совершать жертвоприношение, берет ножик и начинает разрезывать… В эту минуту наша дверь с шумом растворяется. С хохотом мы все бежим к Гоголю. – „Так-то, брат, аппетит у тебя нехорош, желудок расстроен? Для кого же ты это все наготовил?“ Гоголь на минуту сконфузился, но потом тотчас нашелся и отвечал с досадою: „Ну, что вы кричите, разумеется, у меня аппетита настоящего нет. Это аппетит искусственный, я нарочно стараюсь возбудить его чем-нибудь, да черта с два, возбужу, как бы не так! Буду есть, да нехотя, и все как будто ничего не ел. Садитесь же лучше со мной; я вас угощу… Эй, камериере, принеси еще следующие блюда…“ Началось пирование, очень веселое. Гоголь уписывал за четверых и все доказывал, что это так, что это все ничего не значит, и желудок у него расстроен».[212]
Но вот и М. П. Погодин с женой уехали. Они направились в Париж, где их ждал Данилевский.
«Я слышал, между прочим, – писал Гоголь последнему, – что у вас в Париже завелись шпионы. Это, признаюсь, должно было ожидать, принявши в соображение это большое количество русских, влекущихся в Париж мимо запрещений. Эти двусмысленные экспедиции разных Скромненок и Строевых за какими-то мистическими славянскими рукописями, которых никогда не бывало… Будь осторожен. Я уверен, что имена почти всех русских вписаны в черной книге нашей тайной полиции».[213]