Гоголь отправил письмо в Петербург, но Белинский, находившийся на лечении, получил его в Зальцбрунне (Силезия). Истощенный туберкулезом и сознавая свою скорую кончину,[494] он придавал большее значение, чем когда-либо, идеям, которые он отстаивал всю жизнь: ненависть к деспотизму, недоверие к Церкви, вера в научный и социальный прогресс, который приведет к равенству всех граждан счастливой республики. Гоголевские эпистолярные оправдания разбудили в нем раздражение, которое он испытывал, читая книгу. Из-за цензуры он не мог сказать в своей статье и десятой части того, что он думал. Какая чудесная возможность наверстать упущенное! «А, он не понимает, за что люди на него сердятся, – говорит он Анненкову, который делил с ним квартиру, – надо растолковать ему это, я буду ему отвечать». Белинский был бледен, с ввалившимися щеками и взглядом, горящим ненавистью. Плед покрывал плечи. Тотчас он уселся за круглым столом и начал записывать мысли карандашом на клочках бумаги. Затем он перешел к редактированию письма в настоящем смысле слова. Он работал над ним три дня. Когда работа была кончена, он прочитал письмо Анненкову. Анненков, испугавшись резкого тона критики, попросил не посылать его. Но Белинский настаивал, говоря: «Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорбил меня в душе моей и в моей вере в него».[495]
Письмо было отправлено: толстая пачка страниц, исписанных плотным почерком. Гоголь получил послание в Остенде, куда он отправился между делом, чтобы принять в качестве лечения морские ванны. С первых строк он почувствовал головокружение. От потрясения кровь отхлынула от лица. Читал сквозь пелену слез, перескакивая с фразы на фразу, чтобы побыстрее добраться до конца:
«Да, я любил вас со всею страстью, с какой человек, кровно связанный с своей страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса… Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах… Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в вашей фантастической книге… Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека; а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть… Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе… Самые живые, современные национальные вопросы теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть… И в это время великий писатель является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше… Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки… И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или вы больны – и вам надо спешить лечиться, или… не смею досказать своей мысли!.. Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что вы делаете! Взгляните себе под ноги, – ведь вы стоите над бездною… Неужели вы, автор „Ревизора“ и „Мертвых душ“, неужели вы искренно, от души пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического?.. Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете за великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Да простит вас ваш византийский Бог за эту византийскую мысль!.. Сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимн властям предержащим хорошо устраивает земное положение набожного автора. Вот почему в Петербурге распространился слух, будто вы написали эту книгу с целью попасть в наставники к сыну наследника… Можно ли удивляться тому, что ваша книга уронила вас в глазах публики и как писателя, и, еще более, как человека?.. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед… Публика видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не простит ему зловредной книги… Если вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною, порадуйтесь падению вашей книги!.. Молиться везде все равно, что в Иерусалиме ищут Христа только люди или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его… Смирение, проповедуемое вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой – самым позорным унижением своего человеческого достоинства… Человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, но человек, бьющий по щекам сам себя, возбуждает презрение… Не истиной христианского учения, а болезненною боязнию смерти, черта и ада веет от вашей книги».[496]
В течение нескольких дней Гоголь пребывал в шоковом состоянии от полученной взбучки. Он-то думал, что жертвует собой во имя людей, говоря с ними от чистого сердца, а его подозревают в самых худших мерзостях. Его обожание царя, уважение к Церкви, нежность к народу, привязанность к традициям предков, любовь к русской земле, русской истории, стремление помогать людям – все это было понято превратно. Оплеванный с ног до головы, он не знал, какую занять позицию. Христианское смирение требовало принять все, как должное, но самолюбие автора восставало против такой несправедливости. Несколько раз он принимался за ответ Белинскому. Язвительные фразы слетали с пера: «Вы говорите, что вы в гневном расположении духа и этим извиняете себя?.. Но как же вы решаетесь говорить о таких важных предметах? Нельзя, получа легкое журнальное образование, судить о таких предметах».
Нет, такие слова не были достойны благочестивого автора «Выбранных мест…». Наконец христианское смирение восторжествовало, и он написал с безмятежной грустью осмеянного пророка:
«Душа моя изнемогла, все во мне потрясено… Письмо ваше я прочел почти бесчувственно… Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги, ни одно из них не похоже на другое, нет двух человек, согласных во мненьях об одном и том же предмете, что опровергает один, то утверждает другой. И между тем на всякой стороне есть равно благородные и умные люди. Покуда мне показалось только непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь… Наступающий век есть век разумного сознания… Поверьте мне, что и вы, и я виноваты равномерно перед ним. И вы, и я перешли в излишество. Я по крайней мере сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы?.. Как я уже слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя бы часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете».[497]
Это оправдание, которым он надеялся обезоружить Белинского, не удовлетворяло его самого. Тоска, отвращение, отчаяние давили на грудь. Несколько дней спустя после выхода «Выбранных мест…» Гоголь узнал о кончине Языкова.[498] Тогда он не почувствовал всей тяжести потери, а теперь скорбь по другу добавляла траурную нотку в разочарование, причиной которого стал провал книги. В его письмах снова стали слышаться жалобы, монотонные, как озноб раненого.