Высоцкий напрасно старался пригасить энтузиазм Николая Гоголя, обрисовав ему все сложности жизни в Санкт-Петербурге. Но он не желал воспринимать никакие доводы. В его представлении столица, по сравнению с Нежиным, сияла светом далекого бриллианта, светом мудрой интеллигенции, богатства и власти. Со всей очевидностью убежденный, что судьбой ему предопределено удивлять мир своими добродетелями и трудами, он не мог более пребывать в заурядной среде провинциалов. Ежедневной, невзрачной похлебке он предпочел смесь из пламени и льда.
«Уединясь совершенно от всех, – писал он еще Высоцкому 26 июня 1827 года, – не находя здесь ни одного, с кем бы мог слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине… никогда еще экзамен для меня не был так несносен, как теперь. Я совершенно весь истомлен в чуть движусь. Не знаю, что со мною будет далее. Только я и надеюсь, что поездкою домой обновлю немного свои силы. Как чувствительно приближение выпуска, а с ним и благодатной свободы! Не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время!.. Как тяжко быть зарыту вместе с созданьями низкой неизвестности в безмолвие мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодоволия высокое назначения человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Из них не исключаются и дорогие наставники наши… Только будто ли меня ожидают (в Санкт-Петербурге)… Тем более что я внесен уже в ваш круг. Мое имя, я думаю, помнится между вами… Уже ставлю мысленно себя в Петербурге, в той веселой комнатке окнами на Неву, так как всегда думал найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположения, буду ли точно живать в этаком райском месте или неумолимое веретено судьбы зашвырнет меня с толпою самодовольной черни (мысль ужасная!) в самую глушь ничтожности, отведет мне черную квартиру неизвестности в мире… Не знаю, может ли что удержать меня ехать в Петербург, хотя ты порядком пугнул и пристращал меня необыкновенною дороговизною, особливо съестных припасов…»
Представления о петербургской жизни до такой степени изменили облик Николая Гоголя, что он, молодой человек, к которому нежинские гимназисты относились с пренебрежением за его неопрятность, переродился вдруг в настоящего денди. В своей серой лицейской униформе он уже чувствовал себя не по себе. А без ладно скроенной одежды – не способным к достижению социального преуспевания.
«Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному самому лучшему фрак для меня? – писал он в том же письме. – Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакого росту и плотности с тобой. А ежели ты разжирел, то можешь сказать, чтобы немного уже. Но об этом после, а теперь – главное – узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выставь в письме, чтобы я мог знать, сколько нужно послать тебе денег. А сукно-то, я думаю, здесь купить, оттого что ты говоришь – в Петербурге дорого. Сделай милость, извести меня как можно поскорее, и я уже приготовлю все так, чтобы по получении письма твоего сейчас все тебе и отправить, потому что мне хочется ужасно как, чтобы к последним числам или к первому ноября я уже получил фрак готовый. Напиши, пожалуйста, какие модные материи у вас на жилеты, на панталоны, выставь их цены и цену за пошитье… Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами, а черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется».
Немного спустя, он пишет своей матери:
«На днях получил я письмо из Петербурга, письмо касательно пошитья там фрака. Лучший портной с сукном своим (первого сорту) с подкладкою, с пуговицами и вообще со всем, требует 120 рублей. Не смея теперь (зная ваши не слишком благоприятные обстоятельства) просить вас об этом, я буду ждать, когда вам можно будет собрать такую сумму».[38]
Эти ничтожные хлопоты, связанные с приобретением туалетов, сменялись у Николая Гоголя со столь настойчивыми порывами души, что грудь его, казалось, распирало от нетерпения скорее перейти к новой жизни. Ему хотелось взлететь и подниматься все выше и выше, удивить мир и, в конце концов, удостоиться улыбки Бога. Во всех малейших событиях своей жизни он усматривал Божью волю. Грубый окрик в классе, плохая отметка, насморк, пропущенная буква расценивались им как сверхъестественное внимание. Его мучили необъяснимые предчувствия, заставлявшие повиноваться Божественной воле. Проявляясь иногда и в не совсем приятной форме, они, тем не менее, подвигали его к достижению совершенства и, без сомнения, были для него даже необходимым оком вечности, поскольку там находились и брат, и отец. Эта покорность воле Провидения не мешала ему в то же время выказывать Богу пожелания скорейшего достижения материального преуспевания. Служить государству для него означало то же, что и служить Богу. А служить Богу – предохранить себя от риска там, на небесах. Кануть «не оставив следа», как иголка в стоге сена – было бы самой худшей карой для Николая Гоголя. Пусть же, сохранится, по крайней мере, хотя бы имя. Как истинный христианин, он должен был бы спокойно относиться к уходу в бездну небытия и, во всяком случае, не проявлять беспокойства по поводу своей репутации, оставленной после себя на земле. Поэтому набожность Николая Гоголя в этом смысле пока была чисто формальной. Он всегда помнил ужасную картину, которую его мать некогда обрисовала ему о Судном дне. Это детское впечатление он всегда живо ощущал в себе. Его любовь к Богу была прежде всего страхом перед смертью. Стоя на коленях и осеняя себя крестным знамением, он творил молитву не столько из религиозного рвения, сколько для безопасности. В своем сознании он трансформировал религию в выгодное для себя начало. Он удовлетворился тем ее восприятием, какое получил сам, и советовал матери применить тот же метод воспитания и к своей младшей сестре Ольге. Чем больше юная девочка будет бояться картины, изображающий ад, тем более правильно она будет вести себя в жизни.
Сам же он в данный момент с опасением думал о предстоящих выпускных экзаменах, хотя и готовился к ним на скорую руку. Его великолепная память позволяла ему довольствоваться обрывками знаний, выхваченными из разных книг. Однако, к своему сожалению, он прекрасно осознавал, что не в силах выучить иностранный язык всего за несколько недель. Он едва говорил на ломаном немецком языке, французские книги читал со словарем. Экзаменующие благосклонно отнеслись к его пробелам. Николай Гоголь получил хорошие оценки по всем предметам, кроме математики. Во всяком случае, он был утвержден в праве на чин 14-го класса при поступлении на гражданскую службу.[39]
Возможно, что на присвоение ему невысокого квалификационного чина сказалась его симпатия, проявленная по отношению к либеральному профессору Белоусову, поскольку ученики, проявившие себя менее прилежно, удостоились более высоких чинов. Но для него все это было не так уж и значимо. Важнее – то, что учеба в лицее осталась позади. Наконец-то он мог расстаться с опостылевшей ему серой ученической формой. По словам его преподавателей, первое, что он сделал, – сразу же облачился в гражданский костюм. «Окончив курс наук, Гоголь прежде всех товарищей своих, кажется, оделся в партикулярное платье. Как теперь вижу его, в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты были какою-то красною материей в больших клетках.
Такая подкладка почиталась тогда nec plus ultra молодого щегольства, и Гоголь, идучи по гимназии, беспрестанно обеими руками, как будто ненарочно, раскидывал полы сюртука, чтобы показать подкладку».[40]
Перед тем как отбыть из Нежина, он попрощался со своими товарищами и преподавателями и с облегчением взобрался в повозку, присланную матерью. На этот раз, полагал он, впереди его ожидают каникулы, которые продлятся всю жизнь.