Вот. А теперь выходит, что совался-то я зря. Великий магистр ордена проб и ошибок Недобертольд фон Кулан торжественно завел дело в тупик. Само собой, не навсегда — на годы. Но этих годов хватило бы мне на тихую разлуку с УРМАКО и финальную пастораль на конюшне. Увернулся бы я тихой сапой и хихикал бы злорадно в уголку. Вот какой расклад готовил мне благородный доктор, а я и не знал. Без пяти до срока выставился, полез сам и теперь, что там ни вещай доктор Муфлон, хорошо огребу по затылку при общем мирном расставании. Такого не прощают.
Мило.
Это при том, что существует "Национальная программа защиты свидетелей" и я в самый раз под нее подхожу. Переменили бы мне имя, физиономию пересобачили бы, росточку поубавили, и жить бы мне да жить.
А чего это я особенно торжествую? Кто сказал, что прав я, а не Шварц? Мало ли что могло помститься обезьянке со счастливым билетом в вечность, как изволит выражаться Недобертольд? Ну, как там будет у вечности, меня это мало касаемо, а вот что на подходе к ней меня ждут крупные неприятности, когда можно бы и без них, — это факт.
И вот что смешно: ведь решился я на эти неприятности сам, и сейчас выводит меня из себя только то, что на фоне Кулаковых успехов они выглядят не так красиво, как мне хотелось. Черт, обидно, мужики!
В:
Вернулся Мазепп, притопал, битюжина.
И большие новости привез.
Будь это три года тому назад, я, наверное, даже выслушать его не сумел бы — тут же полез бы со своими полицейскими откровениями, мол, чего тянуть. Но что-то случилось со мной за этот срок, и я сидел, слушал и думал.
И не о том я думал, что мне говорено, а о том, какие слова сгодятся мне описать услышанное. Представлял, как будут они являться мне в зеленых ореолах на дисплейчике, как я буду одни собирать в ряды, отжимая предложения, а другие разворачивать обратно в мирный сон в сотах памяти.
Но не суждено было мне нынче добраться до процессора. И схватил я карандашик, и начал им по бумаге, по бумаге шуршать, выводя букву за буквой, как писали сотни лет тому назад. И оказалось, что это очень трудно: рука медлит, не поспевает за быстрой мелодией, на которую я весь настроен, и мелодия рассыпается, глохнет, и нужно почти болезненное усилие, чтобы, не потеряв внутреннего биения мысли, еще держать и саму мысль, которая дробится на сотни проток, как речная дельта, и хочется сразу писать о тысяче действий и вещей, не заботясь, какие из них более главные, а какие нет и могут быть посажены на ожидание.
И так я могу сидеть и писать, писать — вовсе не о том, о чем собирался и что почитал главным, когда садился. И вдруг понимаю: так получается потому, что вначале метушливый инстинкт отвел, выдал за главное вовсе не главное, а медленная рука и без него знала и знает, что главное, да ей-то писать об этом не позволяю я сам.
Не позволяю и тужусь на усилие уговорить себя, что есть щелка, в которую можно нашептать будущему мелкие подробности вместо главного, что эти подробности совершенно необходимы будущему, что именно из них оно на лету и с благодарностью выдернет истину происходящего.
И оказывается, не так уж трудно уговорить себя, что это так и есть, и можно блаженно строчить подряд хоть стометровый список известных мне названий городов и местностей. Я-то знаю, что в действительности стоит за этим списком, и верится, что будущее тоже не собьется, не спутается, отбросит словесность этого списка, как кожуру, и взволнуется главным, тем, что укрыто мною под ней даже от самого себя.
Да, мы это, кажется, умеем — сказать не говоря. Как и наоборот умеем говорить, говорить, ничего не сказывая. Даже битюг умеет, как ни странно, и поэтому все, что я дальше пишу, есть самая настоящая правда, которая не только что не вытекает из произнесенных им слов, но от имени их может быть в любую минуту убежденно объявлена ложью.
МАЗЕПП РАСПРАВИЛСЯ СО «ЗВЕЗДОЙ».
Через некоторое время после его отлета со «звезды» в залитый доверху бак ударит шальной небесный камень. «Звезда» в этот момент, к несчастью, окажется в перигелии, и малейшей добавки орбитальной скорости, которую она получит от аварийного нерасчетного истечения пара из бака, достанет на то, чтобы сбить планетку с известной дороги во тьму, где ее найдут не найдут неведомо. И чтоб уж точно не нашли, через полгода или год сработает еще одно «столкновение» и вышибет «звезду» из плоскости эклиптики в путанку прецессий. Еще полгода — и оставшийся за нею ледяной трек развеет солнечным ветром — сыскать "звезду Ван-Кукук" можно будет только случайно, если какому-нибудь еще одному Мазеппу коварно улыбнется старательская фортуна.
А сам Мазепп в сокрушении всех надежд, которое обнаружится при следующем его маршруте в расчетную точку встречи, обратится к страховому пулу за суммой в сто пятьдесят миллионов. Именно на такую сумму застрахована "звезда Ван-Кукук". Само собой, вся эта сумма уйдет на расплату по кредитам, не будет Мазепке ни островов с золочеными причалами, ни райских гурий по беседкам. Но «Семья» останется «Семьей», отторгнув, как ящерица, слишком наросший хвост, лишавший ее верткости.
Вон оно как мы, люди, обходимся с небесными дарами! И вряд ли заслуживаем за это похвалы.
А вот на месте "ферст мэна" я счел бы такое решение гениальным, окончательно зауважал бы Мазепку и закатил бы в его честь роскошный пир: десяток перепелиных яиц всмятку и бокал шампанского.
На своем месте я даже не имею права огорчаться. Ведь я сделал все, чтобы отнять «звезду» у битюга. И насколько понимаю, по неведению здорово подпортил ему, потому что простое и ясное дело о выплате страховой премии теперь будет ненужным образом осложнено действиями Верховного комиссариата по моему доносу — будем, наконец, называть вещи своими именами. Глупо все вышло, ну, да что уж…
На месте Недобертольда я просто пожал бы плечами. «Звезда» как таковая его уже не интересует. Его успехам откроется желанная лазейка к гласности, образцов "снулого урана" для доказательства его правоты и публику дивить на Земле больше, чем достаточно, во все «ниверситеты» раскатаны ему теперь ковровые дорожки. Надеюсь, что до поры: пока, покорпев над "Ежегодником ООН", какой-нибудь воструша не призадумается над моим доносом и не сообразит, в чем фокус. И не оповестит мир о том, какое сокровище мы потеряли.
Со мной все ясно. Если не вмешается "ферст мэн". Но с какой стати ему, чистюле, вмешиваться? Он и знать не знает о наших событиях. А я его не извещу. Даже если захотел бы, вряд ли успею.
Завтра в десять утра Недобертольд официально доложится Мазеппу. Возможно, при том буду присутствовать я. Потом мы останемся вдвоем с битюгом и настанет час моей исповеди. Устал я тянуть и не желаю больше юлить перед битюгами.
Очень противно. Я не думал, что будет так противно. Но три шага вперед из строя сделаны, надо тянуть ручки по швам и говорить, зачем вышел. Не плестись же молча обратно в строй.
Оформить, что ли, отвлеченья ради какую-нибудь Элизину болтовню?
В:
Имею возможность запечатлеть концовку нашей беседы с битюгом.
Очень странное чувство: будто меня уже здесь нет. Или я не по полу ступаю, а в то же время вот он, я. Могу стульями швыряться, орать — только никто не услышит, не увидит, не удивится, не спросит, чего это со мной.
— А знаешь, мне легче стало, — сказал Мазепп. — Там, на «звезде», руки делали, а душа вон просилась. Из-за Науки да из-за тебя, что я с вами в молчанку сыграл. Будто я вас обижаю. Сам в дело не спрося втащил и сам не не спрося вышибаю. А так — легче. Ты ведь сделал мне то же, что я тебе. И решил, по сути, то же, что и я, и так же без меня, как я без тебя.
— Мазепп, ты подумай: мы все трое, каждый сам по себе, сделали все, чтобы закрыть лавочку. Как по-твоему, это что-нибудь значит или нет?
— Может, значит, может, нет, да я сейчас не про то. Ты закрыл — и линял бы сразу под жилет к губернатору. Или там в посольство, или к «ферсту». А ты ко мне явился. Зачем? Чтоб ты, значит, был святой, а я, трудящий человек, смотрелся бы как последний гад? Вот это нехорошо, светик, вот тут у меня к тебе претензия, вот тут обидел ты меня. Но и я тебя обидел, пусть по-другому, но обидел. Стало быть, в расчете мы и сдавай дела.