Бодрствовал и Гелиобал. Забросив очередную порцию угля в жадную глотку своего детища, он прилег неподалеку и лениво наблюдал, как одна за другой гаснут звезды, погружаясь в серый свет дня. Мысль его блуждала в технических сферах, где он чувствовал себя волшебником. Почему бы не пристроить к делу молнию, думал он, разве все, что создано богами на этом свете, не предназначено быть использованным на благо человека? Потом перед ним мелькнула огненная машина, пристроенная на теле огромной птицы: двигатель заработал, медные крылья птицы вздрогнули и стали биться о землю, она медленно начала отрываться от земли и взмыла в небо.
Сквозь полудрему он услышал голоса и увидел двух солдат, несших стражу. Зачерпнув вина из бочки, стоявшей у борта, они вполголоса о чем-то переговаривались.
— Дрянное вино! — услышал Гелиобал. — Должно быть, в пифос попала морская вода.
— Так не пей, — возразил второй.
Гелиобал увидел, как легионер повернулся, собираясь выплеснуть вино, как его взгляд пал на машину. Финикиец почти физически ощутил шальную мысль, мелькнувшую в голове воина: «Поддам-ка я пару, как в термах». Но крикнуть и остановить безумца он уже не успел…
Небольшой отряд римских воинов; несших караул на острове Капреи,[10] наблюдал в то утро вспышку пламени примерно в десяти стадиях от берега. Затем волны донесли приглушенный шум взрыва.
— Звезда упала с неба, — заметил декурион, — здесь это случается часто.
Через несколько часов море вынесло на берег трупы и обломки триеры, среди которых были странные медные трубки, вызывавшие недоумение. А затем выплыл полуживой, обгоревший человек. Был он плотен, невысок ростом, с черной квадратной бородой и маленькими глазками, в которых застыло горе.
— Кто ты? — спросил декурион.
— Я почти бог, — ответил незнакомец. — Я создал огненную машину, которая может двигать колесницу по земле, корабль по морю, птицу по небу. — Декурион переглянулся со своим помощником.
— Ты наглый враль или сумасшедший, — сказал он.
— Я создал огненную машину, — упрямо повторил чернобородый.
— Так где же она?
— Взорвалась, утопив корабль. Погибли все: инженер, центурион, солдаты.
— Центурион? На борту был римский офицер?
— Да. И инженер.
— Наплевать на инженера. Ты признался, что твоя идиотская машина послужила причиной гибели корабля.
— Не по моей вине.
— Это уже не столь важно, — возразил декурион. Он велел связать финикийца и бросить его обратно в море.
Группа туристов, приехавших в Ливан с разных концов света, осматривала величественные развалины Баальбека.
— Непостижимо, — воскликнул один из них, — как это древние, с их примитивной техникой, ухитрялись устанавливать тысячетонные плиты и тем более поднимать 45-тонные колонны! Я не ошибся, вы называли нам эти цифры? — обратился он к гиду.
— Да, — подтвердил тот, — все удивляются, как вы. Я к этому привык.
— Может быть, здесь поработали пришельцы из космоса? — заметил другой турист. — Я встречал где-то подобное предположение.
В результате гибели Гелиобала и его огненной машины паровой двигатель был изобретен позднее на 1600 лет.
Электроэнергия соответственно была приручена на век позже.
Расщепление ядра, видимо, запоздало лет на десять.
Александр Горбовский
ПО СИСТЕМЕ СТАНИСЛАВСКОГО
— Хорошо, что зашел, голубчик! Присаживайся. А я да-авно собирался повидать тебя. Георгий Федорович, признаться, просил меня, вы, мол, моего Петра там не забывайте. А я и не забываю! Рассказывай, милый, что ты и как. Как роль?
Ипполит Матвеевич профессионально грациозно склонил седую гриву со всей благосклонностью, на какую только был способен, взирая на молодого человека в ковбойке, почтительно сидевшего перед ним на половинке стула.
— Спасибо, Ипполит Матвеевич. — Всякий раз, когда он говорил, Петр делал такое движение, как если бы он хотел встать. — Спасибо. Я ведь знаю, как у вас мало времени. Но мне, правда, очень нужно было посоветоваться с вами. С ролью у меня что-то неважно получается…
Услышав это, Ипполит Матвеевич придал лицу выражение сочувствия, и подвижные его актерские губы сложились скорбным сердечком.
— Говоришь, неважно, голубчик? — сокрушенно повторил он. — Это плохо. Ах как плохо! Роль-то хоть велика?
В этом-то и была печаль, В масштабах фильма, который снимался, это была даже не роль. Скорее эпизод. Всего несколько фраз. Сначала: «Пощады, цезарь! Пощады!» А потом, когда Белопольский, играющий цезаря, не взглянув на него, прошествует в паланкине мимо, запоздало и горестно воскликнуть: «Я не виновен! Не виновен!» После чего двое статистов, игравших роль стражников, поведут его дальше. И это все.
По мере того как Петр говорил, с Ипполитом Матвеевичем происходила некая метаморфоза. Медленно вскинутые брови придали лицу его трагическое выражение, глаза наполнились слезами, а линия рта явила собой обиду и уязвленность,
— Голубчик! — воскликнул он огорченно, едва Петр замолчал. — Голубчик! Да господь с тобой! Маленькая роль. Да знаешь, с чего начинал я? В моей роли вообще не было слов. Вообще не было слов! Я играл полового. Но это надо было сыгра-ать! И так, чтобы тебя заметили. И запомнили. А ведь до сих пор помнят! Мне и самому кажется иногда, что это лучшая моя роль. — Ипполит Матвеевич чуть приспустил веки, отчего лицо его сразу обрело выражение, которое можно было бы обозначить словами «вдохновенное воспоминание». Помню, Станиславский, старик Станиславский, говорил бывало…
Все, что говорил он сейчас, каждый свой жест, каждое движение лица Ипполит Матвеевич знал наизусть. Этот молодой человек в ковбойке был не первым, кто шел к нему, неся свои обиды и печали. Многие бывшие его ученики приходили к нему посетовать на роль, на режиссера или просто на судьбу. Стареющий метр и сам привык к этому, и со временем как-то сам собой сложился у него этот монолог, который всякий раз перед новым слушателем он разыгрывал в новом блеске. Как большой актер, он ни разу не повторялся, каждый раз внося в игру что-то новое, чего не бывало раньше.
— Нет маленьких ролей, Петр, дорогой. Есть маленькие актеры. — Даже тривиальность эта, будучи сказана так, как она была сказана, прозвучала откровением. — Ты не думай о том, что идет съемка, забудь, что есть камера. Забудь, что ты актер. Ты должен быть только тем, кого играешь. Кто ты там? Осужденный? Преступник? Что сделал, за что тебя ведут?
Петр неуверенно пожал плечами. Этого в роли не было
— Но сам-то ты должен знать, — снова огорчился Ипполит Матвеевич. — Для себя. Ну, убил кого. Или украл. Пусть украл Курицу. И вот тебя ведут. И все тебя видят. Позор! Проклятая курица! Зачем только ты сделал это! Тебе страшно. Что теперь будет! Что будет! Ты должен поверить во все это, должен думать только об этом. И вдруг появляется цезарь. Одного его жеста достаточно, чтобы тебя освободили. Тут же на улице. Это твой шанс! Твой единственный шанс. И ты кричишь ему: «Пощады! Пощады!» От того, что сделает он в следующее мгновенье, зависит вся твоя жизнь. Погибнешь ты или нет. Забудь о камере, забудь об операторе. Их для тебя нет. Есть стражники, цезарь, толпа. Есть только тот мир, в котором ты действуешь. Только он для тебя реален. Художник сам, своею игрой преобразует его в реальность. Если ты сумеешь сделать это, ты станешь актером…
Это Ипполит Матвеевич говорил уже от себя. Это было не из монолога.
На другой день была съемка.
На пустынном берегу, под ярким крымским солнцем толпилась «массовка» несколько десятков статистов и актеров. Лучники, латники, легионеры бродили, погромыхивая бутафорскими своими доспехами. Горожане, облаченные в тоги, собирались в кучки, курили,
Мордатый стражник в кольчуге из проволочных колец хмуро сидел в стороне. Еще со вчерашнего дня у него болел зуб.
Актеры держались обособленно. Они не смешивались с толпой. Но это была не только та исключительность, которая достается исполнителю как бы в наследство вместе с патрицианским плащом его прототипа. Это было нечто большее. И Ипполит Матвеевич, облаченный в белоснежную тунику и тогу, казалось, именно здесь обретал, наконец, свой окончательный и естественный образ, становился тем, кем он был всегда и на самом деле. Соответственно и разговоры, которые велись здесь, и даже сигареты, которые курили, были другими, не теми, что в толпе и среди статистов.