— Всего лишь за здравый смысл? Брось, Коэни, это моя работа. Просто работа…
«Вы достойны восхищения». Не так давно я говорила эти слова сама, и если форма была не такова, то такова была суть. И никогда не думала, что услышу их в свой адрес в ситуации, другой по результату, но одинаковой по сути — сути безнадежности.
Фарр Торрили, как ни смешно, но мы с вами оказались в одной лодке посреди моря без конца и края.
Коэни отошел — полагаю, вернуть зеркало. Ремо присел рядом и принялся обрабатывать мое лицо и накладывать повязки, стараясь говорить так, чтобы я могла читать по губам.
— Жаль, что ты увидела.
— Какая разница. Не сейчас, так потом, — я завозилась, устраиваясь поудобнее. — Ремо, мне ведь на самом деле все равно.
— Орие, — он с плохо скрытой жалостью посмотрел мне в глаза. — Ты молодая женщина, замужняя, — он мотнул головой, на полуслове прерывая мои возражения. — Ну и что, что вы не живете вместе. Ты ведь можешь встретить кого–то другого, развестись…
— В Бездну сослагательное наклонение. Да, я ушла от мужа, и он ни черта меня не любит. Но знаешь, в чем проблема, Ремо? Я–то его люблю, и никакой «кто–то» мне не нужен. А поскольку в этом пункте мы не сошлись во мнениях даже в те времена, когда моя кожа была белее снега, мне навряд ли поможет что–то еще. Поэтому мне действительно все равно.
— Любовь не длится всю жизнь. Тем более, если любимого не может быть рядом.
— И это говоришь мне ты?… Женись, Ремо, тогда, может, и я выйду снова замуж.
Он медленно улыбнулся и качнул головой, сдаваясь.
— Вот. Теперь ты понимаешь, каково говорить с тобой на эту тему, — проворчала я и замолчала: врач начал накладывать повязки.
Это ведь не так уж страшно, как кажется. Худшее всегда случается в голове, а вовсе не на лице. Ну, да, буду уродиной. Как будто кому–то и раньше было дело до моего лица. Кроме достопамятного Латбера, конечно. Главное — глаз не лишилась, а ведь могла. Ой, как могла…
День клонился к вечеру. Ремо свое обещание выполнил: с помощью Коэни слух он мне худо–бедно восстановил. Не знаю, что со мной делали, но слышать я стала. Одним ухом, плохо, даже хуже, чем ремен, но стала.
В глазах приходящих меня проведать сквозила все та же жалость. Отвратительно.
Как выяснилось, группа задержалась на полдня у озера только из–за меня. Утром двинулись дальше, упаковав меня на самодельные носилки, которые несли, сменяясь. Туда же, ко мне под бок, забросили приблудного ремена и кое–какую поклажу. Вопроса о том, брать ли его с собой, как–то не возникло.
Мы вообще стали очень гуманны.
Со мной обращались, как с хрустальной вазой, мои желания исполнялись беспрекословно, на привалах мне доставался лучший кусок стремительно скудеющего рациона. Мужчины, взрослые сильные мужчины, чувствовали такую вину передо мной, женщиной, закрывшей их своей спиной, и потерявшей из–за этого все, что не могли смотреть мне в глаза.
Я терпела это еще двое суток. Утром третьего дня я встала и пошла рядом с носилками, сама, на собственных ногах, чтобы не возвращаться на эти доски больше никогда.
Вместо этого я делала то же, что и всегда — наблюдала. Это единственное, что я умела делать действительно хорошо — что солдат из меня отнюдь не образцовый, всем было известно и до того, как я превратилась в ходячий (с трудом, правда, пока) фарш.
Снега исчезали стремительно, будто их стряхивали с земли гигантской метлой. К вечеру третьего дня мы оставили позади последние, совсем низкие уже сугробы. Ночью невысокий кривой кустарник и бурую чахлую траву покрыл иней, но снег так и не выпал, а температура позволила спать в палатке без обогревателя. Этому мы радовались, как дети — последние две ночи батареи «моргали», и еще одну мы бы пережили в лучшем случае наполовину.
Да, выжить было можно, но — только сбившись в большую теплую кучу, как детеныши в гнезде. Мы превращались в животных не только на словах, вспомнив помимо воли, как в далекие времена тощие долговязые степные кошки сбивались в стаи, чтобы выжить. Каждому из здоровых достался больной или увечный довесок, которого необходимо было греть и прикрывать от сквозняков; солдаты всегда ложились с краю; в центре — все те же больные, увечные и дети. Эти правила были основой нашего выживания, во что они выливались — другой вопрос… Дети, вынужденные лежать рядом, чуть ли не прижимаясь друг к другу, скандалили без конца. Вернее, скандалил Зима, всегда демонстративно поворачиваясь к магу спиной, несмотря на то, что оказывался в таком случае лицом к Ремо.
Не раз и не два я не выдерживала и порывалась лечь между ними, но кожа кожей, а держать «мать» в руках я могла, как и нажимать на курок, и оставалась солдатом, хотя руки болели, как обваренные. Поэтому я ложилась там, где и положено солдату — у края. Не у самого, впрочем — спину мне прикрывал Тайл. Полицейский не совсем солдат, но может больше, чем калека.
Паек сокращался неотвратимо, сколько бы мы не затягивали пояса и не урезали порции. Поэтому, когда на пятый день на полуденном привале обнаружилось, что есть нечего, сюрпризом это не явилось.
— Ну, что, переходим на подножный корм, лорды и леди? — с печальной иронией констатировал Ремо, заглядывая в рюкзак в поисках случайно уцелевших калорий.
Я оглядела покатый травянистый склон, стремительно убегающий вниз, в болотистую низину, неопределенно хмыкнув, и кивнула на потрепанный кустарник у границы болот:
— Интересно, что–нибудь из этого всего съедобно? Фарры, кто–нибудь помнит школьный курс естественных наук?
Раздались приглушенные смешки. Маэст скинул рюкзак и, морщась, потирал поясницу. Лаппо и Тайл на четвереньках ползали вокруг носилок. Тайл — потому что связывал треснувшую перекладину, Лаппо же нянчился с коматозным ременом, которого незаметно повесили ему на шею. Зима хмуро разглядывал болота, сидя на чужом рюкзаке.
И только Коэни воспринял мои слова всерьез, тихо ответив:
— Я знаю, фарра, — он помолчал и поднял на меня глаза: — В северных болотах водятся съедобные пиявки–львиноголовки. А на деревьях может расти удавочник. У него очень калорийный сок. Правда, деревьев здесь вроде бы нет, но…
— …Но есть равнина, где еще сегодня с утра я видела песчаного отиса. Будем раскапывать норы — там должны быть зимние запасы семян, — закончила я и иронично подытожила, глядя на Оглоблю: — Не волнуйся, Коэни, я пошутила. Солдаты тоже время от времени проходят курсы выживания. Поэтому…
— Я на север, — флегматично отозвался Маэст, выдернул из сваленных на носилках вещей стойку от палатки, развернулся и размеренно зашагал на север — искать норы. Я выбрала себе такую же и, обернувшись к магу, сказала:
— А мы с тобой пойдем на запад. Я, конечно, надеюсь, что до пиявок дело не дойдет, но хотелось бы иметь выбор… Ремо, бери Зиму и отловите десятка два, если найдете. Только перчатки защитные наденьте — они в половину руки вырастают, могут пальцы покусать.
Ремо кивнул и принялся искать мешок и перчатки, Зима же, услышав свое имя, резко повернулся и процедил:
— Я не пойду ни на какое болото.
— Ну, значит, и есть не будете, — спокойно констатировала я, выбирая мешок и себе. — И я не шучу, молодой человек.
— Это ящерицы в воде не тонут. Я не собираюсь увязнуть в какой–нибудь трясине.
— За вами присмотрят, не волнуйтесь.
— Нет, — голос холодный, жесткий, как промерзшая добела сталь. И такой же хрупкий.
— Да.
— За пиявками пусть идет тот, кто это предложил! — он взрывается внезапно, как и положено Огню. Даже странно, как он может так походить на снег с таким пламенем внутри. Щурит бешеные, опасные глаза и шипит с искренней, жгучей ненавистью: — Слышишь, ты, слюнтяйчик! Я к тебе обращаюсь, нежный ты наш! Вот со своей тонкой душевной организацией и шел бы ловить пиявок! Что ж ты, такой весь из себя положительный, других подставляешь? Видно, не такой уж хороший мальчик, каким строишь себя перед начальством?! Ну, скажешь, не так?!
Коэни побледнел, и несколько минут стоял молча, пытаясь разлепить непослушные губы. Потом опустил глаза, ставшие внезапно огромными на белом как мел лице, и тихо сказал, повернувшись ко мне: