Взгляд гостьи, которым сопровождались эти слова, подействовал на Сметанова так, словно ему на голову вылили ушат ледяной воды. Он собрал все силы, чтобы выдержать удар, и, опустив голову, взмолился:
– Простите меня, уважаемая Марья Карповна. Околдованный мужчина заслуживает снисхождения.
– Ладно, пусть будет так, – ответила Марья Карповна, успокоившись. – Забудем эту досадную комедию. Позовите ваших людей – пора накрывать к чаю!
Сметанов повиновался. Марья Карповна упивалась своим триумфом, пьянившим ее сильнее вина. Сопротивляясь, она всегда получала куда большее наслаждение, чем уступая. Даже в любви.
Домой она вернулась только поздно вечером. За ужином при свечах Алексей тщетно искал на лице матери знаки, которые говорили бы о плотском удовлетворении. Нет, она выглядела совершенно так же, как обычно – непроницаемой и важной, хоть и улыбчивой. Но все-таки, думал он, эти лесные прогулки верхом в одиночку никак не соответствуют ни ее возрасту, ни положению знатной дамы. Алексей пообещал себе поговорить с Марьей Карповной об этом, но в течение всей трапезы молчал, терзаемый смешанным чувством презрения, любви, ненависти и ощущением своего бессилия перед волей, превосходящей его собственную. После ужина Агафья подошла к роялю. Левушка устроился рядом и стал переворачивать страницы клавира. Марья Карповна, сев за пяльцы, принялась вышивать по канве. Стоя у окна, Алексей долго, до тех пор, пока его не затошнило от фальши, любовался картиной семейного мира и уюта…
XII
Десять часов вечера. Спать ложиться еще рано. И нет никакой подходящей книжки, чтобы почитать перед сном. Сидя в своем кабинете, Алексей, скучая и томясь от безделья, перелистывал страницы старого номера «Санкт-Петербургских ведомостей», когда в прихожей послышались шаги и голоса. Минутой позже к молодому барину вошел казачок Егорка – доложить, что пришел Кузьма и хочет с ним поговорить. Поначалу известие обрадовало Алексея – как ни говори, неожиданное развлечение, но при виде гостя, переступающего порог комнаты, его охватила смутная тревога, которая заставила буквально вскочить с кресла. Кузьма уже стоял перед ним – дикий какой-то, с раскрытом в молчаливом крике ртом и полными слез глазами, едва ли не вылезшими из орбит.
– Она пришла ко мне, когда меня не было дома, – говорил Кузьма, и бесцветный голос его то и дело прерывался. – Она обшарила всю избу и нашла в сундуке картину. Она всю ее изрезала в клочья – прямо ножом. Я пришел, когда она заканчивала свою работу – уже срывала последние лоскутья картины с подрамника. Она была как безумная. Она пригрозила сослать меня в Сибирь за непокорство… Вот все и кончено… Картины, которая вам понравилась, больше не существует… И я никогда не смогу рисовать то, что хочется… Это было слишком прекрасно… и потому не могло продолжаться долго…
Ошеломленный, вне себя от гнева, Алексей тем не менее не мог до конца поверить, чтобы его мать была способна на поступок, в котором не меньше глупости, чем жестокости. Но приходилось верить. Что ж, значит, в ней живут две женщины: одна – нежная, сговорчивая, та, что пыталась выведать у него его секреты на конской ярмарке; другая же – прямолинейная, непримиримая, не терпящая никакого отступления от ее приказов. На самом деле мать ведь ничего, кроме презрения, по отношению ко всему человечеству, за исключением самой себя, не испытывает. И видит свою роль в том, чтобы господствовать, а не в том, чтобы понимать. А господствовать, по ее мнению, это значит разрушать достоинство другого человека, принуждать другого отказаться от себя самого, чтобы стать лишь бледным отражением ее воли.
– Это невозможно, это невозможно, – тупо повторял Алексей, – это невозможно, она не могла так поступить…
И внезапно, покинув Кузьму, он бросился в чем был, то есть не сменив домашнего халата на приличную одежду, в сад. Путаясь в полах, добежал до большого дома, по дороге потерял один из шлепанцев, остановился, чтобы обуться, затем в мгновение ока взлетел по ступенькам крыльца и ворвался в гостиную.
Все лампы там были погашены, мать, должно быть, поднялась к себе в спальню и теперь готовится ко сну.
Так же быстро он поднялся на второй этаж, постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вломился в комнату.
Марья Карповна в роскошном складчатом пеньюаре с широченными рукавами из белого шелка сидела перед туалетным столиком лимонного дерева и нежилась, отдав во власть горничной свои распущенные волосы, которые та медленно расчесывала. Агафья наблюдала за происходящим, стоя со скрещенными на животе руками. Марья Карповна пристально посмотрела на отражение старшего сына в овальном зеркале и, нимало не смутившись, даже головы не повернув в его сторону, спокойно спросила:
– Какая муха тебя укусила? Что, бессонница доняла?
– Вы осмелились… вы решились на то, чтобы уничтожить картину Кузьмы! – заикаясь, выкрикивал Алексей. – Это преступление против искусства!.. Вы не имели права!..
– Здесь, милый мой, правами распоряжаюсь я, и никто другой, – изрекла она все так же спокойно.
– Но зачем, зачем вы это сделали? Почему?!
– Потому что этот болван меня ослушался.
– Он продолжал бы рисовать цветы для вас, но вдобавок…
– Вот это «вдобавок» меня и не устраивает. Не выношу никаких «добавок»! Если я отдаю распоряжение, я хочу, чтобы оно было выполнено – и выполнено в точности. Любые исключения, как и любые поблажки, приводят только к беспорядку. Пока я жива, в этом поместье будет порядок!
– Да он же в отчаянии!
– Ничего, утешится.
– Это был шедевр!
– Мой дом – тоже шедевр. И я хочу, чтобы он таковым и оставался. А для этого все обязаны склонить передо мною головы. Либо Кузьма покорится, либо я отправлю его в Сибирь. Я так ему и сказала. И не переменю своего решения.
Внезапно повернувшись на табуретке, она бросила на сына ледяной взгляд. И снова его потрясло, насколько величественна Марья Карповна в гневе. Этот белый пеньюар, эти разметавшиеся по плечам волосы, это мраморное лицо – статуя, да и только, ни дать ни взять – воплощение властности!
– Впрочем, и ты ведь осмелился ослушаться меня, – снова заговорила она. – Предавая мать, ты тайком снабжал холстами этого несчастного идиота. И тем самым потворствовал его безумию. Ты стал его союзником и выступил против меня. Ты глумился надо мной. И заслуживаешь того, чтобы я отправила тебя в Санкт-Петербург и оставила там подыхать с голоду, мечтая о картинах, которыми ты так восхищался!
Когда Марья Карповна, с трудом сдерживая ярость, произносила все эти слова, Алексей ощущал, как его охватывает какой-то священный ужас перед чрезмерностью матери во всем. Морально – она держала в руке хлыст, которым то и дело щелкала над ухом у каждого. Так, словно, войдя в клетку с хищниками, заставляла тех прыгать с одного табурета на другой, рычать в пространство или пролетать сквозь пылающий обруч. При самых сильных припадках сладострастие дрессировщика соединялось в ней со сладострастием обладателя.
На время спора горничная с Агафьей благоразумно скрылись в дальнем углу комнаты. Но стоило им попытаться выйти, Марья Карповна тут же и остановила:
– Нет, останьтесь! И рассудите нас. Была ли я права, когда уничтожила эту картину?
Неожиданно призванная в арбитры приживалка раболепно взглянула в глаза барыни и пролепетала:
– О да, да, Марья Карповна!
– Да… Да… – вторила ей горничная, втягивая голову в плечи от страха.
Сердце Алексея сжалось от отвращения. Он вышел и захлопнул за собой дверь спальни. Но все равно оттуда был слышен истошный вопль матери:
– И не вздумай когда-нибудь вернуться к этому разговору, Алексей!
XIII
Проснувшись рано утром, Марья Карповна обрадовалась хорошей погоде – солнечный луч, проникший в спальню сквозь неплотно задернутые голубые занавески, обещал безоблачный, ясный день. Затем, прислушавшись к себе, с удовольствием ощутила, какое у нее здоровое, крепкое тело, как славно она выспалась в эту ночь. И с не меньшим удовольствием подумала о разнообразных делах, которыми ей предстояло заниматься.