– Однако, – произнес обескураженный Симон, – я бы не очень хотел участвовать в этом.
– Обдумайте это, – сказала Дориаччи, и на лице ее неожиданно появилось усталое выражение, – и выпейте еще один сухой мартини, а то и два, а то и три за мое здоровье. Увы, я не располагаю временем, чтобы выпить вместе с вами: я остаюсь здесь, – закончила она и постучала кольцом по никелевому краю бара.
И Симон, поклонившись и произнеся какую-то замысловатую фразу, удалился, оставив Дориаччи наедине с блондинчиком Жильбером.
Через дверь бара он заметил Эдму Боте-Лебреш в изящном сине-белом туалете, кидавшую что-то через ограждение широким, мощным жестом сеятеля, неожиданным для нее… Симон был заинтригован: чайки не летают так низко… Но светловолосый бармен разрешил его недоумение, напомнив о существовании дельфинов, верных спутников мореплавателей. В обычной ситуации Симон немедленно побежал бы на палубу, придумал бы фильм, где играли бы дельфины одну роль, а Ольга – другую. Но теперь, когда он так преуспел, он не мог позволить себе подобного дилетантства. Ему не простят провала: ведь он уже добился успеха. И его режиссерская натура давала о себе знать, вопреки всему он уже с удовлетворением подумал о том, что ссора с Ольгой и вызванная ею душевная усталость позволят ему с самого начала взять в свой фильм очаровательную крошку Мельхиор, в которую влюблялись все французские мужчины без различия возрастов, несмотря на ее неумение рассуждать об Эйнштейне или Вагнере, и которая нравилась даже женщинам – чего никак нельзя сказать об Ольге. И если он больше не берет Ольгу, то может попытаться вернуть Константена, которому он в свое время отказал ради того, чтобы угодить ненавидевшей его Ольге. Он позаботится о красочных афишах для прокатчиков, таких, чтобы понравились даже в Нью-Йорке. Он ни на секунду не задавался вопросом, как объявить о своем решении Ольге: он слишком любил ее и слишком жестоко разочаровался, чтобы сохранять в момент их разрыва какую бы то ни было снисходительность. Нет, это не была преднамеренная месть: просто его измученное сердце стало нечувствительным к иной боли, кроме своей собственной.
Он вышел из столовой, закурил на залитой солнцем палубе, заложив руки в карманы старых брюк, с ощущением полнейшей свободы и в прекрасном настроении, какого давно уже не испытывал. Этот круиз поистине очарователен, и следовало признать, что Ольга, сама того не понимая, сделала хороший выбор. Ему, безусловно, нравилась Эдма; Эдма обращалась с ним, как с одноклассником, как с приятелем, с которым в последние годы просто не было возможности увидеться. Сейчас она кормила – или пыталась кормить – своих дельфинов, сопровождая это нелепыми жестами, пронзительными криками с командирскими интонациями, и все это вдруг показалось Симону чрезвычайно привлекательным. Подойдя к ней, он ласково положил ей руку на плечи, отчего Эдма Боте-Лебреш слегка подпрыгнула, но, похоже, восприняла это как должное, сама оперлась о его плечо и, смеясь, стала показывать ему дельфинов, точно они были ее личной собственностью. Она инстинктивно присваивает себе все вокруг: людей, суда, пейзажи, музыку, отметил про себя Симон, а теперь вот дельфинов.
– Вас будет мне недоставать, – проговорил он ворчливо. – Я буду скучать без вас, прелестная Эдма… А в Париже встретиться будет невозможно. Должно быть, в Париже ваш дом окружен Великой китайской стеной из сахарных голов, не так ли?
– Да ничего подобного! – заявила Эдма и вся встрепенулась, несколько удивленная переменам, произошедшим с Симоном: он отказался от роли жертвы, да еще и бесполой, и стал одиноким мужчиной-охотником, «что, само собой, идет ему намного больше!», подумала она, разглядывая его спокойные голубые глаза, его складную фигуру, эту чуть красноватую кожу, все еще густые, здоровые ярко-рыжие волосы. – Само собой разумеется, – продолжала она, – мы будем видеться этой зимой. Это вы у нас вечно в трудах и заботах, дорогой Симон, со своим фильмом и очередными капризами мадемуазель Ламуру – «ру» – на съемочной площадке.
– Я полагаю, что в дальнейшем вряд ли смогу воспользоваться услугами мадемуазель Ламуру – «ру», – проговорил Симон тоном спокойным, однако исключающим какие бы то ни было комментарии. – Во всяком случае, как вам известно, в Париже и за его пределами я живу один.
– А… прекрасно… Стало быть, здесь вы просто были в отпуске, – смеясь, проговорила она, как будто слово «отпуск» в данном контексте было смешно само по себе, а впрочем, так оно, пожалуй, и было, ведь едва ли можно назвать «отпуском» десять дней душевных терзаний.
Симон склонил голову под тяжестью мучительного воспоминания: Ольга на своей постели рассказывает ему о ночи, проведенной на Капри, во всех подробностях. Он тряхнул головой и почувствовал запах духов Эдмы, изысканный и нежный, которого, как он осознал, ему тоже будет недоставать. Запах этих духов, как ему показалось, витал в воздухе на протяжении всего путешествия, ибо Эдма душилась весьма щедро и при этом постоянно прочесывала судно от трюмов до самой дальней палубы, оставляя у себя в кильватере ароматное облако, развевающееся как знамя. Симон раскрыл объятия. Удивленная Эдма вскинула взор, и, к ее величайшему изумлению, вульгарный кинодеятель, не знающий о существовании Дариуса Мийо, быстро, но страстно поцеловал ее в губы.
– Но что вы делаете?.. Вы теряете голову… – попыталась она изобразить растерянность юной девушки.
На какой-то миг оба они замерли, ошеломленные, а потом, взглянув друг на друга, расхохотались и пошли прогулочным шагом по палубе, взявшись за руки. Да, теснились мысли у Эдмы в голове, да, она, пожалуй, будет видеться с ним тайком… Да, не исключено, что у них будет связь, платоническая или нет, неважно. Как он сказал ей, ему будет ее недоставать, ее будет недоставать этому человеку, которого она сперва сочла противным и вульгарным, и которого теперь находит таким очаровательным, и который в ней нуждается, как он об этом говорит ей в данный момент насмешливо, но нежно.
– Дело может дойти до того, что я стану обучаться хорошим манерам, если вы будете заниматься со мной в Париже еженедельно… Вы не верите? Мне бы доставило… доставило… массу удовольствия, если бы вы нашли время меня наставлять…
И Эдма, с глазами, горящими глупой радостью, решительным кивком подтвердила свое согласие.
Симон вернулся к себе в каюту в отличном настроении около одиннадцати утра, полагая, что там, как обычно, будет пусто: Ольга уйдет играть с Эриком Летюийе в теннис или в триктрак. Он был скорее разочарован, чем удивлен, обнаружив, что она в коротеньком купальном халате, поджав ноги, устроилась в изящной позе у себя на койке с книгой в руках и подведенными глазами. «Вот это да! Она все еще воображает, что будет играть в моем фильме! – заявил циник, руководивший Симоном с прошлого вечера и размышлявший за него. – В моих интересах держать ее в неведении до прибытия в Канн. Серия сцен в этой каюте была бы адским испытанием». И когда Ольга улыбнулась ему слегка боязливой улыбкой, Симон заставил себя улыбнуться ей в ответ как можно приветливее. И эта необычная любезность, явно вынужденная, окончательно сбила Ольгу с толку. С девяти часов утра, когда она проснулась в одиночестве и обнаружила, что постель Симона не расстелена, Ольга перебирала в уме последние события, поражаясь собственным многочисленным выходкам, которые сама же вынуждена была теперь признать неуместными. Какой бес вдруг в нее вселился? И на этот раз лирические откровения, предназначавшиеся для верных наперсниц Фернанды и Мишлины, Ольга решила оставить при себе. В ее рассказе, почувствовала она, будет недоставать пикантных моментов, ведь повествовать придется не о романтических похождениях актрисы Ольги Ламуру, а о заботах безработной старлетки. Надо было вновь покорять Симона, и она сочла, что с божьей помощью сумеет это сделать. То, что она называла отвратительными сексуальными аппетитами Симона, мгновенно превратилось в огромное достоинство, благодаря которому ей, скорее всего, удастся вернуть себе место подле Симона и восстановить свою власть над ним. Что же касается услужливой любезности того же Симона, вызывавшей у нее такое презрение, то теперь она радовалась ей, ведь эта любезность, надо полагать, не позволит Симону вышвырнуть ее как ненужную вещь. И потому, как только Симон стал открывать дверь, она подобрала халатик до бедер быстрым жестом, который Симон успел заметить в зеркале, а заметив, с трудом удержал вертевшуюся на языке грубость.