Эта музыка ласкала и терзала. Она напоминала каждому из слушавших о хрупкости его существования, о его потребности в нежности, окрашенной горечью – результатом ошибок и неудовлетворенности, составляющих жизнь человека. Кройце замер, поднялся с табурета, резко и стремительно поклонился, чуть не переломившись при этом пополам, выпрямился, весь красный, ибо кровь мгновенно прилила к его голове, и лишь через несколько секунд раздались обычные аплодисменты и крики «браво!», причем хлопки показались ему жидкими, неуверенными и даже какими-то недоброжелательными, хотя и длились до бесконечности. Дориаччи, которая должна была выступать сразу же после него, появилась только через час, и, несмотря на то что уход со сцены Кройце затянулся на добрых полчаса, никто из публики не протестовал и не раздражался.
Чарли три раза стучался в каюту Дориаччи во время этого непредвиденного антракта, и все три раза удалялся, даже не попытавшись, вопреки своему обыкновению, прижать ухо к двери. До него доносились не обрывки обычного спокойного разговора, а какие-то бесстрастные речитативы, произносимые Андреа на одном дыхании, словно без знаков препинания, их тональность не давала ни малейшего понятия об их содержании. И хотя Чарли каждый раз ждал у дверей минуты по три после своего: «Я за вами», он услышал только однажды ответ Дориаччи: она говорила отрывисто и очень тихо, несмотря на все богатство колоратуры. И он удалился, покачивая головой и, к своему удивлению, переживая за Андреа. Досадуя на самого себя за эти переживания, он тем не менее желал Андреа благополучного завершения его романа. «Я слишком хороший», – печально бормотал Чарли себе под нос и посмеивался над собой, и совершенно несправедливо, ибо он, Чарли Болленже, был человеком большой души, и он расстроился бы гораздо сильнее, если бы отчетливо расслышал то, что произносили эти приглушенные голоса.
– Вам нужна мать, – заявляла Дориаччи в начале этого объяснения, так долго откладывавшегося. – Вам нужна мать, а я уже не в том возрасте, чтобы играть матерей: в моем возрасте пора не играть, а быть ими. Только маленькие девочки в возрасте до двадцати пяти лет, а мне несколько больше, могут играть матерей с мужчинами всех возрастов. Я не могу заставить себя быть сентиментальной, не могу приспосабливать свое поведение к ситуации заведомо тупиковой. Не надо предаваться бесплодным мечтам. Вы меня понимаете? Теперь я ищу скорее защитника, мой дорогой Андреа. Мне пятьдесят два года, и я ищу отца, быть может, потому, что у меня его не было, или, скорее, потому, что их было слишком много – сама не знаю, и мне это безразлично. Я не верю, чтоб вы смогли бы сыграть отца, равно как все те джентльмены, с которыми я встречалась с десяти лет. За неимением отца я кинулась на жиголо, на мальчиков-игрушек, но и на эту роль вы не подходите, мой дорогой, вы слишком чувствительны, чтобы быть игрушкой. Дорогие безделушки не смогут поддерживать ваш дух. Но ничего другого я вам предложить не могу. Вы хотите женщину, я же вам могу предложить только приданое.
Она говорила не останавливаясь, однако голос ее звучал дружелюбно и ласково, после чего надолго замолчала, и тишину наконец нарушил Андреа.
– Мне все равно, что вы можете и чего вы не можете, – проговорил Андреа безжизненным голосом. – Это не касается меня так же, как не касается и вас. Вопрос стоит так: «Любите ли вы меня?», а вовсе не: «Можете ли вы меня любить?» Я вовсе не прошу вас сделать выбор, я прошу вас лишь отдаться чувству. Разве невероятно, чтобы я сделал вас счастливой против вашей воли?
– Мне уже никто ничего не сделает – увы! Я больше не могу, – терпеливо возразила Дориаччи. В этот вечер она выглядела великолепно – в черном декольтированном платье, которое делало ее изящнее и открывало гладкие белые плечи, что придавало ей романтический облик, несмотря на всю ее полноту и переполняющую ее жизненную силу. – Я уже в таком возрасте, когда не можешь жить без оглядки. Когда чувства подчиняются воле, и обратного пути тут нет. Это старость, Андреа. Представьте себе: не любить того, кого можешь любить, и не желать того, кем ты можешь обладать. Это называется мудрость. Клянусь вам, это отвратительно, но это так. Я обладаю здравым смыслом и при этом цинична. Вы обладаете здравым умом, но при этом вы восторженны. Вы можете себе позволить расплачиваться за великие страсти, даже за несчастные, поскольку у вас все впереди, вы успеете заставить других расплатиться за доставленное вами наслаждение. А я уже нет. Допустим, я вас люблю. Вы меня бросите – или я вас. Но у меня уже никогда не будет времени полюбить кого-то другого после вас, а я не хочу умирать с горьким чувством. Мой последний любовник был без ума от меня, но бросила его я, и это было десять лет назад.
Изумленный Андреа слушал ее рассуждения в отчаянии, но одновременно и с восхищением и даже благодарностью, ибо впервые она развивала перед ним свою мысль логично и последовательно. Прежде она ограничивалась тем, что немногими отрывочными фразами или отдельными словами обозначала причудливую канву собственных размышлений. Сегодня она изменила своим привычкам, но, как оказалось, лишь для того, чтобы объяснить ему, что она его не любит и что она не может его любить…
– Но если вы не можете меня любить, – простодушно воскликнул он, – не любите! В конце концов, я смогу надеяться, и я вас не покину. Меня не надо будет обхаживать, поскольку я не буду опасен. Обращайтесь со мной как с презренным жиголо, если вам так приятнее, мне все равно, что обо мне подумают… Мне наплевать на то, что обо мне подумают, лишь бы видеть вас… Более того, я достал денег и могу теперь сопровождать вас в Нью-Йорке, – продолжал он фатоватым тоном, фатоватым и в то же время испуганным.
– Чтобы я жила с вами, не любя вас?.. Мысль стоящая! Но вы слишком скромны, мой дорогой Андреа, в этом-то и таится опасность.
– Вы хотите сказать, что могли бы меня полюбить по-настоящему? – спросил Андреа, и лицо его осветилось, на нем появилось выражение удивленной гордости.
Дориаччи задумалась и даже, пожалуй, встревожилась.
– Да, я, конечно, могла бы. А пока что мне хотелось бы дать один очень хороший парижский адрес, дорогой Андреа, чтобы избежать драмы, а для меня это драма. Графиня Мария делла Мареа живет в Париже уже десять лет. Она очаровательна, богаче меня и моложе, и она с ума сходит по блондинам с голубыми глазами, таким, как вы. Она только что бросила любовника-шведа, эдакого чересчур корыстного мальчугана… слишком уж он явно это показывал. Она женщина веселая, у нее много друзей, ваша карьера в Париже будет обеспечена… Не надо грустить и делать вид, будто это вас шокирует, умоляю; ведь вы сами мне рассказывали о вашем воспитании и ваших амбициях…
И тут-то она увидела Андреа по-настоящему: окаменевшее лицо, почти уродливое из-за исказившего его отчаяния, оставившего на нем складки, морщины, искривившего губы, безобразно изменившего линию щек и подбородка. Он вышел, а Дориаччи погрузилась в размышления о том, что Андреа не должен быть последним, кто останется в ее памяти. Она бы, пожалуй, хотела этого, призналась она своему отражению в зеркале, глядя на него с расстояния трех метров. Но она пожелала себе этого в гораздо меньшей степени, как только подошла поближе и увидела в зеркале пятна, морщины, мешки под глазами – наглядное подтверждение ее сегодняшних речей.
В конце концов пассажиры, поначалу просто удивленные, почувствовали себя обиженными, из обиженных оскорбленными, а оскорбившись, вознегодовали. Тем не менее дверь каюты Дориаччи оставалась закрытой, запертой изнутри на задвижку, ибо там решались проблемы чувств, в частности, проблемы Андреа. И, несмотря на все свое влечение к молодому человеку, Чарли не почувствовал ревности, увидев, как тот выходит из проклятой каюты, с лицом, искаженным от бешенства, с опущенной головой, оглушенный горем, оставив за собой полуоткрытую дверь. Чарли пропустил его и в очередной раз постучал в дверь – более деликатно, чем намеревался. Пять раз он уходил, и возвращался, и стучал по-прежнему слабо, несмотря на просьбы и распоряжения, полученные им на палубе. Чарли прекрасно знал, что произойдет: Дориаччи все равно появится на сцене, слегка поломается и одарит пассажиров ослепительными улыбками признательности за долготерпение. Она преспокойно споет, а ему, Чарли, станет стыдно за то, что он пять раз подряд пытался лишить чудесную Дориаччи необходимого ей отдыха. Тем не менее он выжидал у дверного проема. Наконец Дориаччи показалась на пороге; ее лицо выражало гнев и даже бешенство. Она прошла мимо Чарли, не говоря ни слова, не оглянувшись (и уж тем более не извинившись), и проследовала на сцену, как идут на битву. И лишь пройдя почти весь путь до сцены, она, не оборачиваясь к Чарли, а просто чуть откинув голову, бросила ему: «Вы действительно настаиваете, чтобы я пела перед этими кретинами?» (она употребила другое слово, гораздо более крепкое) – и поднялась на сцену, не дожидаясь ответа.