– У меня с утра не топят, – сказал он наконец, – жутко холодно.
– А где же Сибилла?
Вопрос прозвучал сурово. Муна сердилась на Сибиллу за то, что она так плохо следит за Франсуа. Странные все-таки существа женщины!
– К счастью, в Мюнхене, – сообщил он сочувственно. – Иначе мне пришлось бы переселить ее в гостиницу.
– Переселяйтесь в гостиницу сами и немедленно. Иначе вконец разболеетесь.
– Ни за что! Да! Мне тут холодно, тоскливо, но все-таки я дома, и мне хорошо. Выходить на ледяной ветер только для того, чтобы оказаться в чужой зловещей комнате без единого друга? Спасибо за совет!
Пожалуй, он хватил через край, признал и сам Франсуа, все сказанное им было вымогательством, причем грубым, неделикатным; так жалобно он не говорил ни с одной женщиной, а эта совершенно равнодушно оставила его два часа назад и, напевая, ушла – оставила по своей собственной воле…
– Ну а если, – голос Муны звучал устало, – вы возьмете такси и приедете ко мне? У меня две спальни и есть витаминизированный аспирин, а главное, у меня топят. Я живу по-прежнему в доме 123-Б, на пятом этаже.
– Спасибо, – поблагодарил он.
Он не мог не поздравить себя с успехом своих детских уловок и упорством, благодаря которым в два часа ночи он все-таки отправится на другой конец Парижа, отвратительно себя чувствуя, измотанный и разбитый. Вообще-то Франсуа всегда относился к себе критически, особо собой не восхищался, но и не презирал тоже, но если он и ценил в себе что-то, то именно вот такие неразумные, бессмысленные порывы; ему нравилось, что его рассудок вдруг становился слугой фантазии, верным зрителем ее творений, всегда удивляющих неожиданностью, но не всегда талантом. Франсуа натянул водолазку прямо на пижаму, обнаружил, что натянул задом наперед, ругнулся, стал переодеваться, запутался, устал, прилег, в конце концов все-таки переоделся и добрел до двери. Вспомнил, что не вызвал такси, вернулся, позвонил и ждал еще полчаса на улице, чувствуя, что вот-вот умрет.
Когда Муна открыла ему, он, в прямом смысле, падал с ног, и она, подставив ему плечо, довела до спальни для гостей, где в камине уже горел огонь. «Браво, – смущенно сказал себе Франсуа, – прибавим по двадцать лет каждому из действующих лиц и будем считать, что мы разыгрываем „Беса в крови“».[2] Он уселся на кровать и смотрел на огонь, ему уже не было ни холодно, ни страшно, ему не хотелось ни чихать, ни кашлять, он не был одинок, не был несчастен. Муна, которая вскоре вернулась с грогом – половина чашки чая, половина рома, – увидела обращенное к ней благодарное, разгоревшееся от жара лицо. И когда Франсуа протянул к ней руки, она, конечно же, подошла к нему, и тогда он раздвинул полы ее шелковистого лиловатого халатика, мягкие и скользящие, спрятался под ними и в душистых потемках лилового шатра прижался щекой к ее животу, вдохнул запах нежной кожи и рисовой пудры.
Глава 11
Спальня выходила окнами в тихий двор, главными обитателями которого были болтливые голуби, и они уже ворковали в туманном молоке, приникшем к ставням. Франсуа чувствовал толщину и надежность окружавших его стен, – все стены в квартале Плен-Монсо, где вырос и он сам, были прочными и надежными. Проснулся он напротив окна, лежа на боку, подогнув к животу колени, пижама уютно и тепло согревала ему спину. Ни жара, ни головной боли он не чувствовал. Зато чувствовал успокоительное присутствие Муны у себя за спиной – женщины, которая приютила его в своем доме, потом в своих объятиях, согрела своим теплом, лечила, доставила удовольствие. Мысль о том, что она здесь, на противоположном краю кровати, волновала его, туманила нежностью, благодарностью, не имевшими ничего общего с грубым и мимолетным сладострастием. Больше того, мысль о близости Муны будила в нем неожиданные для него самого картины: «что-то старинное, идиллическое, в духе Милле – наивное, набожное… да, да, идиллическое…» Пастушка Муна и пастушок Франсуа прогуливаются в Булонском лесу в семь часов вечера… колокол призывает к вечерней молитве: Франсуа снимает свой берет. Муна откидывает вуаль, и оба молитвенно складывают руки, дожидаясь, когда наступит пора отправиться к Муне и выпить по «Бисмарку»… У Франсуа вырвался неуместный смешок, похожий на икоту: знай Муна, куда могут завести его мысли, она, наверное, поостереглась бы укладывать посреди ночи к себе в постель интеллектуала. Франсуа закрыл глаза, пытаясь снова заснуть. Но голуби ворковали так громко и так близко – протяни руку и достанешь, – и словно бы подначивали его.
– Совсем с ума сошли эти голуби, – произнес он тихо-тихо, словно в кровати их было трое: Муна, которой он жаловался на голубей, неведомо кто, кого нельзя было будить, и он сам. Или, может, он все-таки не хотел будить Муну?.. Интересно, сколько сейчас времени? В любом случае Сибилла приедет только к вечеру, если вообще сегодня приедет. Вчера, вернувшись домой, он не завел часы и теперь нервничал.
– Муна, – позвал он громко, отведя взгляд от окна и перевернувшись на спину.
Он взглянул на противоположный край кровати: еще десять минут назад – он мог поклясться – там спала Муна, но теперь никого не было.
– А-а… – начал он обиженным и жалобным тоном.
Потом торопливо обшарил простыню, на которой должна была лежать его любовница, и только тогда окончательно признал, что ее нет.
Да, Муны не было. Он был один в спальне с воркующими голубями, не знал, сколько времени, не знал, что ему и думать. Следующие десять минут он строил всевозможные предположения. Конечно, он мог бы немедленно встать и отправиться на поиски Муны, но, во-первых, на нем была только пижамная куртка, и хотя она была длинная, и вид у него был вполне пристойный, ему совсем не хотелось наткнуться в коридоре на верного Курта, прибывшего из Дортмунда, и, во-вторых, он не знал ни расположения комнат, ни привычек, ни распорядка дня Муны, что могло повлечь за собой какую-нибудь нежелательную встречу – нежелательную, в первую очередь для Муны. Его одежда наверняка осталась в ванной, но какая из дверей ведет в ванную? Франсуа чувствовал, как он смешон, но пенять было не на кого: он сам сделал все, чтобы приехать сюда, сам вынудил Муну принять его и оставить у себя. А что, если она привыкла к таким ночным визитам? Что, если уже уехала в театр, оставив ему в прихожей записку? А он так и пролежит все утро один в комнате, которую Муна еще не успела до конца обставить, слушая, как воркуют сумасшедшие голуби, и не зная, на что решиться?
Франсуа в четвертый раз опустил ногу, ища ковер, и тут заметил, как дверь медленно приотворяется, кто-то проскальзывает в нее и закрывает дверь за собой. Некто скользнул в постель, улегся возле него, всеми силами стараясь не нарушить его предполагаемый сон, и сопровождающий этого некто запах рисовой пудры окончательно подтвердил присутствие Муны. Успокоенный, обрадованный, полный нежности, Франсуа принял Муну в свои объятия.
Его снова приятно удивила ее округлость, плотность, удивительно нежная кожа; нравилась ему и ее манера говорить – любезная, кокетливая, доброжелательная, очень устаревшая в наш век всяческих звукоподражаний, но тем более отрадная. Франсуа нравились именно те изъяны Муны, которыми она была обязана своему возрасту. Начало было хорошим: к этой женщине он испытывал нежность. Нежность была причиной и приятного утра, и беспокойной ночи, нежность и чувственность, конечно, тоже. Хотя чувственность в таких случаях его удивляла больше, чем нежность. Недобрые чувства к женщинам ему давались труднее: враждебность, презрение, ненависть он должен был еще нажить. Правда и то, что у него никогда не было любовницы, которая нужна была бы ему только физически, – в его глазах физиологическое отношение к женщине было крайностью, и он его не понимал. Тот факт, что мужчина прилагает усилия, чтобы свою единственную свободную ночь провести с некой женщиной (даже если в начале вечера он только предполагает такую возможность, а в середине и вовсе от нее отказывается), факт, что мужчина добивается этой ночи, а утром вновь эту женщину хочет, означал безусловную привязанность. Явную и неоспоримую.