Франсуа вышел из автомобиля, обогнул его и помог Муне Фогель выйти. Поддерживая ее под руку, он провел ее через арку до двери, и она повернулась к нему. Мутный свет новых парижских фонарей как нельзя лучше подходил к прощанию.
Франсуа наклонился, поцеловал Муну в шею, вдохнул, ища запаха рисовой пудры, но не нашел. Нос был забит. Он ничего не чувствовал, не ощущал никакого запаха и вдобавок плохо ее видел… Старый, глупый и к тому же пьяный осел…
– Я поеду домой, – сказал он быстро. – У меня страшный насморк. Остановка такси направо, да?
– В двух шагах, – подтвердила Муна своим обычным ровным голоском.
И, приподнявшись на цыпочки, вежливо коснулась губами его подбородка, достала ключи и мигом проскользнула в холл. Муна исчезла, а он отправился на поиски такси, совершенно не понимая, удался ли ужин или провалился.
Муна Фогель понимала еще меньше и, войдя в спальню, долго и холодно изучала себя в зеркале – себя, свое такое простое и такое изумительное платье, свое ожерелье, тоже простое и тоже изумительное – тот безупречный, исполненный достоинства стиль, какой она выбрала для себя на этот вечер. И который не выберет больше никогда! Никогда в жизни!
Глава 10
Телефон молчал. Франсуа не смог заснуть, его знобило, он успел забыть ощущение космического счастья и чувствовал только серую ночную тоску, такую же безнадежную, как безнадежен был и мутный, мертвенный свет, освещавший их лужайку. Он признался себе, что если и предполагал полную невинность вечера с Муной, несмотря на возникшее недоразумение с Сибиллой, то сейчас чувствовал себя опустошенным – он словно бы лишился некой направляющей силы, того импульса к будущему, какой возникает благодаря любому ожиданию, сопряженному вдобавок с точной датой, как бы смутно и неопределенно это ожидание ни было. «Впрочем, – говорил он себе, – все дело в Муне». Она ни единым жестом не намекнула на прошлое. Хотя ужинали они вдвоем, но ее безупречно добродетельное платье, доброжелательно-любезный разговор отстраняли его. А когда они попрощались, она мгновенно ушла. Нет, если у нее и возникло влечение к нему, то как короткая, слишком короткая вспышка, не предполагающая никаких последствий. А зачем тогда этот ужин? Или присутствие в его жизни Сибиллы усложняло для Муны их отношения? Или Муна была директрисой, всерьез влюбленной в свой театр и готовой на все ради его успеха? (Таких директрис Франсуа в своей жизни еще не встречал: актрисы – да, они были готовы на все ради роли, режиссеры – ради фильма, но директорам театров, занятым больше экономикой, чем творчеством, постоянно озабоченным доходами и налогами, такой безудержный энтузиазм был неведом.) И потом, той пьесы, которую хотела Муна, еще не существовало. А если и нужно было кого-то уговаривать на переделки, то Сибиллу. Так что нет, не профессиональный интерес заставил Муну ужинать с ним. Значит, ее все-таки тянуло к нему, когда она лежала в гостиной на своем канапе, но, возможно, только благодаря «Бисмарку», а сегодня из-за отсутствия коктейля, отсутствия желания все замерло. А он сам? Он хотел ее? Франсуа задумался. Да, в нем возникло бы желание в ответ на ее влечение к нему, если бы он почувствовал, что он ее волнует, а не просто сидит за столом, исполняя заранее отработанную роль, без права изменить сценарий. Ну что ж, тем лучше, что ему нечего добавить к этой роли. Хватит ему неприятностей с Сибиллой и глупейших измен! Зачем ему еще одна из-за чистого тщеславия?
Франсуа уселся за машинку: время еле ползло, а его статья для рубрики «Текущие события», на этот раз о политике ООН, еще не была написана. Когда главный редактор предложил ему эту тему, он разозлился и, возражая, даже начал заикаться от злости, зато теперь злость оказалась хорошим подспорьем, она помогала ему писать, наверное, потому, что горячность была в его натуре, она его подстегивала, будоражила. А вообще-то он старел. Сидел за своей машинкой в домашнем мятом халате и чувствовал, как ноет у него спина, а еще больше затылок, как всегда, когда он работал за журнальным столиком. От окна дуло. Ему не хватало Сибиллы за спиной, ее волос, падающих на скуластую щеку. Сибиллы и ее ровного дыхания. Он опять лег. Хорошо бы поспать, хотя бы часа два, а потом снова можно будет засесть за статью. Он улегся поперек кровати и, как малый ребенок, уткнулся носом в соседнюю подушку – подушку Сибиллы. Но насморк не имел предпочтений – ничего, ни малейшего запаха, только немного шершавое полотно наволочки, и Франсуа улегся на своей половине.
– Алло! Простите, могу я попросить господина Россе?
Голос был не из знакомых, но когда Франсуа узнал его, он показался ему самым успокоительным и родным из всех возможных.
– Муна, – сказал он.
– Вы не спите?
Он взглянул на часы: половина второго, а расстались они в двенадцать, так что впереди оставалась, а вернее, им принадлежала почти целая ночь. Но Муна и внимания не обратила…
– Конечно, нет, я не сплю.
– Я была уверена, что вы точь-в-точь как я, что вам тоже не спится. С тех пор как вернулась, я все брожу и брожу по квартире, «такой интимной, такой роскошной», – прибавила она с восхищенной и глуповатой интонацией, удивив его, и тут же пояснила: – Как твердит повсюду Адриен Лекурбе, этот телеграфный столб, он ведь автор моего интерьера. – В голосе прозвучала такая безнадежность, что Франсуа не мог не улыбнуться.
– А почему вы не поискали кого-то еще? Хотя интерьер у вас и правда очень хорош, мне не в чем его упрекнуть…
– Мне тоже, – сказала она. – Это-то и обидно. К тому же несчастный Лекурне был так рад, что я не мешаю ему хвалиться всюду, где только можно. Бедняжка Лекурбе, который всегда вынужден скромничать и оставаться в стороне… Какое все-таки ремесло…
– Вашего дизайнера зовут Лекурсе.
– Лекурсе?! – воскликнула она, словно Лекурсе было именем куда более забавным, чем ее предыдущие Лекурне и Лекурбе.
Муна расхохоталась так звонко, что Франсуа позавидовал ее соседям по улице Петра I Сербского: больше всего он любил звучащий в ночи женский смех.
– Я должна устроить прием, – продолжала Муна, – отпраздновать новоселье, но и, конечно, спектакль, думаю, где-то в конце месяца, – голос ее опять звучал уныло. – Старые друзья, новые знакомые, да, в общем, вот так…
Франсуа спросил себя, а что было бы, если бы и у «Доминика» Муна вот так тосковала, а потом смеялась, как сейчас? У него вдруг защемило сердце.
– Вам тоскливо? – спросил он.
– Что вы! Просто налетела какая-то меланхолия сегодня вечером, – сказала она так виновато, что он невольно поднял руку, преграждая готовый политься поток извинений, которые ни за что на свете не должны были предназначаться ему.
Будто Муна могла видеть его поднятую руку, которой он защищал ее…
– И все-таки, – голос Муны звучал тише, – благодаря вам я развеселилась у «Доминика», я ведь люблю посмеяться, – закончила она с нескрываемым удовлетворением гурмана, который признается не только в своем пристрастии к лакомым блюдам, но и в своей готовности приносить жертвы своей страсти.
– Я тоже, – подхватил он с небольшой заминкой.
Франсуа отметил у себя некое несовпадение между произносимыми словами и сопровождающими их движениями. Он улыбнулся в пустоту, чувствуя, что рот у него кривится, нос вздергивается, и наконец он все-таки яростно чихнул, потом еще и еще. Балконная дверь была открыта, по комнате гулял сквозняк, и его вновь забила неприятная дрожь от озноба, пока он шарил правой рукой под подушкой, ища бумажные платки и надеясь, что положил их туда, прежде чем улечься. Тихий обеспокоенный голос Муны время от времени доносился из трубки между чиханиями Франсуа. Рекорд чихания он поставил в Риме: двадцать два раза. Почему в Риме? Откуда он знает…
– Франсуа, вдыхайте очень глубоко и очень медленно, а потом очень медленно выпускайте воздух, – учила его Муна, – попробуйте, прошу вас, необходимо привести в порядок ваши дыхательные пути.
Теперь он уже не чихал, а кашлял, ему не хватало воздуха, он задыхался: славный бронхит, а то и пневмонийка… Он умрет в одиночестве на этой измятой постели, в старом халате, в ледяной комнате… И вместе с тем он всегда знал, всегда чувствовал, что бессмертен…