Машка про зоопарк ничего не рассказывает. Хотя, как я от Яркевич узнала, исправно появляется на птичнике и по воскресеньям тоже, мне врет, что была в кино и потом встретила кого-то на улице, из старой школы, заболтались. Я не выдержала: «И как тебе в зоопарке?» — «Не надейся! Я твоей биологией все равно заниматься не буду». — «Да занимайся — чем хочешь!» — «Ничем не буду». Это уже со зла, зачем опять лезу. «С голоду помрешь, а так ничего. Приятно, кто понимает». — «Куском хлеба дочь попрекаешь?» Это уже шутка. До таких низин мы с Машкой в отношениях еще не падали. Я повеселела. «Ага. Попрекаю. Но интересно хоть?» — «Нормально». Больше ничего не добилась. А чего добивалась? Сама не знаю.
Леша Плавильщиков опять взял деньги у Аллы Демидовны со стола. Деньги на сей раз были ее собственные, зарплата, по-моему, она теперь нарочно уже держит деньги только на учительском столе. Взял Леша трешку. Сам же назавтра сознался. На эти три рубля он купил детский носовой платок с мутным рисунком, вроде — ляпнут сбоку утенок, десять пуговиц и немножко мармеладу обсыпного. Все это в тот же день отнес сестре в Дом малютки. Проверили — так и было. А все-таки — опять взял. Но куда, потратил-то, Господи!
«Леша, а пуговицы зачем?» — «Она с ними играет. Просила…» — «Сказал бы! Я бы тебе из дому принесла». — «У вас таких нету. Я знаю, какие она любит». — «Какие?» — «С пупочкой…» От Геенны пока что скрыли. Уверена, все равно узнает. Нина Геннадиевна считает, что выход один — устраивать в интернат. Алла Демидовна не хочет туда Плавильщикова отдавать — мать сильно любит, не пойдет от нее добром. А разговоры в учительской всякие. «Играемся с парнем, как с котенком. Леша — то, Леша — это. А вечером-то он все равно туда приходит. В свой дом, где ребенку — нельзя». — «Ну, отпихните, как котенка. Вы же сами, Юрий Сергеич, треугольники с ним рисуете». — «Я разве говорю — отпихнуть?» — «А чего вы говорите, не поняла». — «Говорю, это не выход». — «А вы знаете выход?» — «Не знаю…»
Прежде всего, Он — художник, в этом — статичен. Сам нарисовал и сам немертво поверил, что так, — соответствует правде жизни. Только не надо Его сбивать! Он даже предупреждает: «Мне, Раиса Александровна, плохое не надо знать о ребенке — я с ним тогда не могу интересно работать». (К воспитательскому классу это никогда не относится, там он лезет во все!) Какой-нибудь У (Игрек) из шестого «А» дерется с непонятной жестокостью, до крови, тихая химичка от него стонет, веселая англичанка от него плачет, он очень привязан к бабушке, с этой бабушкой — нежен, а с ребятами в классе иной раз кажется просто дебилом, иногда — садистом, фамилия так и мелькает в учительской. Вот что бабушку любит — это Ему надо, а что жесток до крови — нет. Он это исключает. Такого не может быть. Он — наоборот — знает, что У (Игрек) удивительно прекрасный мальчик, нежный с бабушкой-старушкой, провожает ее в поликлинику, ждет, чтобы обратно проводить, с мгновенной математической реакцией и с оригинальным мышлением. Он только еще подумал, а У (Игрек) уже на уроке сделал!
Это, по-видимому, идет у Него от неумения прощать. Другие-то люди как-то другим прощают. Он не умеет начисто. Причем и тут шкала у Него абсолютно субъективная и жестко неумолимая. Он берется порой однозначно судить о вещах, о которых, на мой взгляд, сбоку судить вообще нельзя. Есть же вещи запретные, которые только сам для себя человек может решить, и это — только его право. Как вести себя в горе, например. Но он и тут судит беспощадно. У Z (Зета) внезапно умерла мать, а на следующий день — письменный экзамен по математике в восьмом классе. И Z (Зет) на экзамен пришел. И письменную работу написал без ошибок. И был внешне спокоен, чист, аккуратен, наглажен. Кое-кого это покоробило. Но почему Z (Зет) должен быть — обязательно — растрепан и рыдать на людях? Значит ли это, что мальчик — черствый, недостаточно любил маму? Как это внешнее передает его внутреннее состояние? Можно ли в отупении отчаяния — прийти на экзамен и выдержать его? Или, наоборот, нужно прийти и обязательно выдержать? Я судить — не берусь. А Он, будучи председателем экзаменационной комиссии, даже рассматривать эту работу наотрез отказался. И не стал. Для Него — поведение Z (Зета) было «безнравственным и аморальным», только — так.
Этот Зет сейчас в десятом «Б». И до сих пор Он с ним никогда не разговаривает, на «здравствуйте, Юрий Васильевич» — сухо кивнет, к доске Зета вызывает гораздо реже, чем всех других, на уроках старается не спросить без крайней нужды, тетрадки проверяет исправно, на том спасибо. По-моему, не имеет на Зета графы в своем тайном досье, где отметки градуированы в системе иероглифов, а в журнале раз и навсегда твердо выведено «четыре», хотя другому Он за такие знания выше «тройки» не отвалил бы ни за что. Это — «4» — брезгливое отстранение, мол, на! тебе приличный аттестат, на! тебе — все, что для тебя только и важно, не желаю иметь с тобой ничего общего. Думаю, Зет его ненавидит. И я ненавидела бы. Можно ли так учителю — с учеником? Да нельзя, конечно. Но Он иначе — не может, вот в чем Его беда.
Я раньше наивно считала, что поскольку Он непрерывно тягает в школу родителей, — ведь только из-за математики тут из девятого класса порой уходят, одну девочку учителя до сих пор жалеют, она в Машкином классе была до конца октября, так хотела именно здесь учиться, у Маргариты, плакала, и способная по другим предметам, но Он уперся — не справляется, и пришлось уйти, Он, кстати, сам, по-моему, в этом конкретном случае в своей правоте не уверен, ему неприятно, когда я напоминаю про эту девочку, в той школе, куда она перешла, она учится отлично, я специально поинтересовалась и Ему доложила, — то он должен жестко говорить папам-мамам об их детках. Тем более, я же видела, мамы часто отбывают в слезах. Но я, как всегда, ошиблась. То, оказывается, были слезы умиления.
Всё — не так. Он сидит рядом с мамой, заглядывает в испуганные ее очи, и голос Его живительно журчит: «У вас такая удивительно прекрасная дочь! У нее улыбка потрясающая, вы замечали? Она так на вас похожа! Она так прекрасно читала стихи на поэтическом вечере у Маргариты Алексеевны. Я заслушался! Она у вас такая умница. Ей удивительно идет школьная форма. Но, знаете, должен вам сказать, — она же у вас совершенно не умеет работать. Ей, чтобы иметь положительную оценку, нужно работать сутками. А она пока не владеет своим вниманием, у нее нет веры в себя. Вы не замечали? Это очень серьезно. А такая умница! Вы должны обязательно побеседовать с ней, помочь девочке так организовать свои день, чтобы она все успевала…» И так далее, медом — по древу. И ни одного худого слова. Девочку эту Он уже шестой день выставляет из кабинета в коридор. Геенна бродит вокруг, но не решается пока вмешаться. У этой девочки Он не взял тетрадку с недельным заданием. После уроков Он занимается с ней отдельно по курсу пятого класса. В учительской говорит, что она и там ничего не понимает. Никто ему не верит. Девочка не безнадежна, отнюдь, тянет, но пока туго. У самой же девочки жизнь на этом этапе не из приятных, я, например, не завидую, я бы — думаю — давно швырнула мелом в Него и куда угодно бы убежала…
Мама девочки слушает про свое детя, сколь оно прекрасно, тонко, требует подхода, ласки и ее помощи, а она-то, мама, боялась идти на этот разговор, весь вечер орала на нежное дитя, мама уже не помнит, что дитя не вылезает пока что из пугающих единиц с пятью минусами, минусы пугают маму особо — как совсем недостижимое разуму, это все мама сейчас забыла, у нее уже слезы в горле. «Спасибо, Юрий Сергеич, большое вам за мою — спасибо! Уж я постараюсь, я поняла. Я все сделаю!» Верит небось, что сделает. И Он верит.
В эти свои беседы с родителями Он верит свято, как неандерталец, терпеть не может «бесхозных», как Он выражается, детей, то есть: дети-то ни при чем, но родители должны в школу приходить, на то они и родители, обязаны заниматься своими детьми вместе со школой. Меня поражает, до чего ж Он верит, что нужно только как следует объяснить, вразумить, потолковать, заставить и убедить дитя через его же родителей — и все отлично пойдет. Но вот что меня еще больше поражает. Эта его тотальная, тупая, оголтелая вера частенько дает неожиданно счастливые (для меня — несуразно неожиданные!) плоды. Как будто вера Его — созидает. А чего удивляюсь-то? Моя же возлюбленная — сила слова! И вдруг девочка начинает бесстрашно соображать. Уже она улыбается на уроке. И тянет руку. И вдруг сама подходит к Нему в перемену и вдруг интересуется жгучим каким-нибудь вопросом: почему, например, пустое множество — выпуклое? И спрашивает, можно ли ей прийти на кружок?