Нодья шаила, снег сыпался, ветер летел с близких гор, кедра над нами гудела, речки не слышно. «Славно выспимся», — сказал Владька. Он устлал землю ветками, бросил поверх свою куртку, свой свитер. Оглядел это ложе с пристрастным прищуром и опять исчез в темноте. Застукал топор. Я за ним не пошла, сомлела от жара. Принес какую-то орясину, а, осинку, и наделал из нее, бедной, кольев. «От волков?» — лениво пошутила я. «А гляди — уклон, — он ткнул в ложе. — Скатишься во сне. Сейчас кольями тебя подстрахую». — «Да плюнь, я их все равно сворочу». — «Не своротишь». Я попробовала, кол сидел — как дуб. Хоть бы какой пустяк он бы плохо сделал! Я б придралась, внутренне прицепилась, потом бы еще чего-нибудь, невозможно жить в таком восхищении от совершенства.
«А ты чего-нибудь не умеешь, а, Владька?» Он подумал. «Зубы заговаривать не умею, — честно признал, подумав. — У Катерины болели. Попробовал. Нет, не вышло». — «А снегоход подымешь одной рукой?» — «Не пробовал, — смех его тоже потрескивал, как и нодья. — Может и подыму». — «Правда, что к тебе сестра приезжала прошлым летом, а ты ее дальше кордона никуда не пускал, даже за брусникой к зародам?» — «Правда. У нее пропуск был только на кордон. Тут не музей, заповедник. Нечего зря ходить, пугать, мять». — «Чего бы она помяла? Пропуск! Ты, Владька, зверь. Сестра от скуки проревела весь отпуск. Истинно про тебя говорят, что зверь». — «Чего ей реветь? Загорала. Купалась». До расспросов Владька никогда не унизится, кто и что там про него говорит.
«А еще говорили, что в тебя докторша влюбилась из леспромхоза. Молодая. Красивая. Москвичка. Ты сперва тоже в нее влюбился. Жениться хотел. Она у тебя на кордоне жила, корову доила и пекла хлеб…» — «Хлеб Катерина пекла», — поправил Владька, нет, честность его погубит. «А потом ты ее прогнал…» — «Человека нельзя — прогнать». Это верно. «А потом ты ее прогнал, она, чтобы быть к тебе поближе, перевелась в Пеньки, прибегала к тебе бегом, по тайге двадцать три километра, кричала тебе с того берега, а ты ее к себе не перевозил и Катерине с Игнатом запрещал перевозить. Она покричит, постонет и бежит ночью обратно в Пеньки через тайгу…» — «Красиво», — оценил рассказ Владька. «Зверь», — сказала я. «А зачем она бегала?» — «Любила, может?» — высказала я смелое предположение. «Нужно было, чтобы я — бегал. Тогда имело бы смысл перевозить». — «Резонно», — не смогла я не согласиться. Снег сыпал сильнее. Владька и себе изготовил ложе: поплоше, веток чуть-чуть, никаких ковров и под открытым небом, мое — прикрывала кедра. «Даже не спросишь, откуда знаю…» — «Да все тут все знают. Тайга не город, не скроешься. Ну, откуда?» — «Из бани», — доложила я. «О, баню я люблю», — мечтательно сказал Владька. «Я тоже люблю». Самое странное — искренне же сказала, любила в этот момент, все искренне и нежно любила, что любит Владька Шмагин…
Я выспалась. Стряхнула пыль с ушей. И отрясла греховный прах, что был во снах. Уже гостей я не гоню взашей. А принимаю цугом, друг за другом, — как царственная фря в улыбке — как в короне. Хоть нет Тебя, а значит — нет Царя на троне. Воспитанность гостей моих прекрасна, для поцелуя руку им даю, а вижу — только голову Твою, насаженную гордо и напрасно на кол тугого бытия, где всё — не я. Весь этот град великий — дворцов, мостов и лунных ликов — Тебе я отдаю как пьедестал. А Ты устал от простеньких девчонок, и от мальчишек простеньких устал. Мой дар — никчемен. Ты ничего из рук моих не хочешь брать — куда же мир девать? Он без Тебя бесцельно звонок и пуст, как облетевший куст. У глаз Твоих черемуховый вкус, их горечь оскоминой мне сводит рот. Все жду — когда она пройдет, и что пройдет — боюсь. Начитанность гостей моих ужасна, всё знают и на всё дают ответ. Я слышу лишь одно — Тебя здесь нет, всё зря. Здесь нет Тебя, а значит — нет Царя, как без Тебя я царственно несчастна в кругу своих гостей и их смешных затей!
Вот что такое для меня актуальная бесконечность: это я и Шмагин. Мы были рядом, еще там — в начале, где баня в заповеднике, прель, звон шаек и личные счеты кордона «Выдра плачет», мы были рядышком и вплотную, как цифры 1–2, но стоило только мне чуть потянуться к Владьке, как между нами разверзлась бездна и из нее налезло такое множество лиц, случаев, встреч, событий и такая пропасть ерунды, что я уж совсем едва не потеряла Владьку из виду, едва-едва к нему снова выбралась, опять боюсь потерять, через эту бездонную дырку можно размотать целую жизнь, из этой щели — словно помимо уже моей воли — лезут, прут, бросаются на меня, того и гляди — задушат, мои же собственные воспоминания, царапается, скребется и стонет моя душа. Этой-то чего надо? Кому какое дело до маленькой вруши Ляльки Черничиной? Но без нее я не познакомилась бы с пауком Пал-Палычем и не знала бы, что нужно разговаривать — на равных — даже с мелкой тарелкой. Кому нужен мой малолетний и слаборазвитый второгодник Алик Кичаев? Но без него я бы, может, не знала нежности. Кому, спрашивается, интересен опальный академик Сюкин, который ходил — всегда в белом, издалека был похож на гуся, но не шипел, а только щерился верхней губой, распевал над красными георгинами «Все выше, и выше, и выше», дальше — не знал и полслова, и так не любил детей, что вообще не разрешал нам даже показываться в здании института. А дети его любили, что ли?
Он потом застрелился. Среди ночи к зеленой даче вдруг подъехала машина, так говорили, машина была из Москвы, наверное — приехали по работе или дальние родственники, близких у Сюкина не было, они, говорили, погибли в Харькове во время войны, но какие-нибудь дальние родственники могут найтись у каждого человека, обрадоваться, что они нашлись, и приехать вдруг из Москвы, тем более — Сюкин по ночам все равно не спал, у него всегда горело окно. Но Сюкин почему-то застрелился. Значит — правда, что у него было именное оружие и он только ждал случая, чтобы пустить его в ход. Значит, мы правильно не лазили к нему на участок за георгинами, — вот я что подумала, когда мама вдруг утром вбежала в комнату, она только недавно ушла в институт, ей было нужно раньше, чем папе, у нее был опыт, — и крикнула с порога: «Саня, Сюкин ночью застрелился!» Папа стоял у окна и заводил будильник, чтобы он разбудил меня через час. «Так», — тихо сказал папа. И вдруг швырнул будильник через всю комнату в новый радиоприемник, которым сам же очень гордился, неделю только, как сам же привез его из Москвы. Попал, конечно…
Теперь перед новым зданием института в Орешенках стоит бюст академика Сюкина, но он совершенно на Сюкина не похож, если бы не подпись — я ни за что не догадалась бы, а мой папа похоронен на Большеохтинском кладбище, у ограды выросла большая береза, я редко сюда хожу, недопустимо — редко, не умею ходить к папе на могилу, мне не с чем — к нему прийти, каждый раз я долго убеждаю себя, уговариваю, заставляю и презираю, что все оттягиваю, но мне все равно — не с чем, будто папа требует от меня чего-то, стоит за моей спиной неотступно и все ждет от меня чего-то, чего у меня ни сил, ни способностей нету — сделать, а папа суховато посмеивается: «Это, Раюша, неблаговидно — уклоняться в жизни».
Я — озеро, с которого все птицы вдруг улетели все к ядрёной фене, а рыбы все вдруг подавились ряской и сдохли разом, выпучив глаза, и голубые их глаза остекленели. Так на душе печально и беззвучно.
Все равно ведь придется разбираться со Шмагиным, раз уж начала. Чем же он так мне люб, этот лесничий с Печоры, Владислав Васильевич Шмагин, в местном быту — Васильич, для своего начальства — «опять Шмагин выпендривается, но работник сильный, этого не отнимешь», «Владик» — для своей жены Гали, единственный человек, достойный внимания, — для кота Монстра, любезно отзывающегося иногда и на «Моню», чаще — не отзывающегося ни на что, кроме властного Владькиного свиста, загадочный и непостижимый даже для своих лесников, ибо ругательных слов, и детям привычных, Шмагин никогда не употребляет, в речи его эта экспрессия отсутствует начисто, даже «дурак» ни за что не скажет, а вежливым словом так порой полоснет, что лучше бы уж, по-честному, обматерил, водки не потребляет, но в дому ее всегда держит, попросишь — нальет, может и сам когда поднести, если с дороги человек или с дела, избу, к примеру, поднял на мох или что другое, но пить под насмешливым его взором — не всякому пойдет в глотку, будто ртуть вливаешь в себя, а не водку обыкновенную, питье тоже любит глаз добрый, а у Шмагина — зыркий, замечания по чисто служебной части он делает с шуточками и будто вскользь, только — единожды, сроду не повторит как человек, а ежели снова допустишь ту же промашку или забыл, что все другие люди на свете очень хорошо понимают, Шмагин сразу снижает расценки, уж найдет — как оформить, чтоб было меньше, будто платит из своего кармана, будто ему не все равно — сколько закрыть, деньги-то общие, государственные, и никаких объяснений уже не слушает, приходится писать в заповедник, а пока туда дойдет да пока ответят, судиться, что ли, со своим же лесничим, высоких гостей из районного центра, которые едут на своих же лодках и с письменным разрешением в аккурат когда семга идет на нерест, у них с семгой случайно всегда совпадает отпуск, уж это не шмагинского ума дело, принимает словно бы ласково, моторы им чинит и спать укладывает на сеновале, но как-то начальник райпотребсоюза явился с женой, а пропуска на жену не было, просто — взять не успели, заторопились, так Шмагин жену дальше кордону и на километр не пустил, ему даже по рации передали приказ директора, но он ответил директору, что пустить все равно не может, поскольку у женщины паспорта с собой нету и он совершенно не уверен, что она та, за кого себя выдает, с женою начальника райпотребсоюза была истерика от шмагинского нахальства, ибо он же не раз заседал с ее мужем на заседаниях и бывал у них дома, правда — в большой компании и не пил ни рюмки, а сам начальник кричал, топал ногами, лодку свою так и бросил на кордоне и улетел со своею недоказанной женою обратно на вертолете, который сам же по рации вызвал, Шмагин — кстати — и у него стребовал паспорт и долго сличал фотографию с личностью, что совсем уже было оскорблением, потом Шмагин за эти свои бесчинства и превышение полномочий схватил выговор, но сделался от этого только веселый и сметал в одни сутки такой зарод, что на высоту его приезжали подивиться аж с реки Ылыч.